Пушистые шарики темноты

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Пушистые шарики темноты
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

© Николай Матвеев, 2022

ISBN 978-5-0059-2296-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Пушистые шарики темноты

Я

Темнота, я вглядываюсь в неё, пытаясь что-то разглядеть, наверное, в ней есть какие-то ответы. Или нет. Она сгущается, в ней появляются мерцающие звёзды, в ней глубина, она окутывает меня вокруг, целиком, обнимая мягкими лапами, урча пушистым котиком откуда-то из глубины. Я чувствую покой, но не могу пошевелиться, мне тяжело дышать, но это уже не беспокоит, потому что темнота такая уютная, я закрываю глаза и… Снова падаю в темноту.

Зима глядит мне в спину нескончаемой осенью, поливая дождём капюшон. Я стою на платформе, ожидая свой поезд, глядя в туманное утро, встречая взглядом полосы света от утренних фар спешащих автомобилей. Вон там появился мой поезд, моя электричка, я войду в тамбур, стряхну с куртки капли дождя и пройду вглубь вагона. Там тепло и сыро, там люди, свет и сонные флюиды. И кто-нибудь обязательно уступит место, я сяду на жёсткую скамью и в уши вставлю капельки наушников, включу предложенную музыку, неважно чью, какую и о чём, просто заткнуть беспорядочность мыслей, просто послушать кого-то, кроме себя. Потом пятнадцать минут разглядывать людей, смотрящих в телефоны, книги, сны, а потом толкучка и бегом до турникетов, приложить билет и выйти вон, сбежать как будто на свободу, купить и выпить кофе с пирожком, взойти и встать на мост и, глядя в воду мутную, обводного канала, думать, что уже всё в прошлом, знать, что жизнь уже прошла. А в наушниках всё то же, точно то же, что вчера. За спиною дождь и холод, впереди лишь серость, да туман, стоит ли смотреть что дальше – этот глупый сериал… выброшен стаканчик в воду, утро выпито до дна, шаг за шагом, капля к капле, точно так же, как вчера.

И так последние тридцать пять лет, долгие, как дни в Освенциме, в ожидании огня, пустые, как глазницы брошенных домов, чужие, как предатели на фронте. Предатели, они кругом, теперь предателями стали даже те, кому ты верил и те, кто верил тебе. Мы все теперь друг друга предаём, теперь так выгоднее жить, теперь так проще и надёжней. Наверное, быть может. Но хочется, чтоб было всё не так, чтоб было всё иначе. Ты помнишь ли, Максим, как мы дрожали вместе под дождями, укрытые одним плащом, как выходили ветром гонимые и пулями врагов, из окружения, как бешено орали в первом нашем бою «Ура!» – чтоб только не обделаться от страха. И спали рядом, под звёздами яркими Дуная. Я думаю, ты помнишь, я даже это знаю, ты мне говорил. Проклятый дождь, он словно фашист, дождь меня ненавидит, просто за то, что я человек, просто за то, что уже не молод и, почти не живой. Или это я сам, сам себя ненавижу, за то, что старик, за то, что живой, за то, что копчу это небо уже девяносто три года. Прости меня, Лиза, но мне одиноко и хочется очень к тебе, в темноту, куда-то туда, где теперь дышишь ты, если, конечно, там дышат. Ты ушла, оставила о себе только память, да шкатулку безделушек, а ещё пустые ночи, бледные дни, косые взгляды и дожди, и камень с образом твоим и датами начала и конца. Пожалуй, вот и всё.

И ещё Серёжка, как ты там? Почти сорок лет – целая жизнь для кого-то, бесконечность для меня. И эта бесконечность вдвое старше тебя, дырой в душе и сквозняком через остаток жизни, зияющей космическою раной. Так страшно умирать, особенно, когда тебя так ненавидит чужое небо, жаркое, сухое. Я помню вас, я помню, словно проклятый, всю жизнь, от школы, до сегодняшнего дня, пусть не в деталях, но достаточно, чтоб броситься с моста, чтоб чувствовать холодных вод объятья, смрад и не гостеприимство грязного канала. Шагами шаркая по мокрому асфальту, прислушиваясь, вспоминать ушедшее во мрак и мерить время прожитыми днями, ползучими и длинными, как чёрная змея. Вот всё, что мне осталось до черты, черты которая, как специально, где-то всё ещё за горизонтом, невидимая, тонкая, последняя, прямая. Та самая, за которой ждёт меня моя Елизавета, как и тогда ждала, как ждал её когда-то я, под майскими дождями, под снегом декабря и солнцем августа, под увядающей природой Крыма. Мы вместе строили наш новый мир, мы строили разрушенную, победившую страну, мы строили новую жизнь, и в том числе, свою. Мы встретились в апреле, прожили вместе двадцать пять лет, а после ты ушла, оставила меня в этом проклятом мире. Одного. Сказала, что не можешь больше так, сказала, что скучаешь и не видишь смысла жить без нашего Серёжки, сказала, что не понимаешь для чего, зачем и за кого он отдал свою жизнь. Вот мы когда-то воевали за свою страну, мы защищали Родину, а он погиб в чужой стране, и воевал за что-то чуждое, чужое. И закрывала глаза, из которых текли солёными реками слёзы, в которых уже не осталось совсем ничего, кроме чёрной пустоты потери. И, наверное, ты была в чём-то права, засыпая уже навсегда, ведь всего через несколько месяцев всё изменилось и стало ломаться вокруг всё то, за что, отдавая себя целиком, что мы строили долго и, как оказалось – тщетно. А ещё через несколько лет, оказалось, что наши мальчишки гибли напрасно, в горах Афганистана, а после разрушилось всё. Абсолютно. И, глядя на хаос в Вильнюсе, на радость украинцев, танцы южного Кавказа, на дым в столице, где стреляли танки, вдруг чувствуешь, как тихо по щекам стекают слёзы, как понимаешь, что сломалось всё, во что ты верил, всё, к чему стремился, за что боролся и, чего хотел. И слышишь, как падают внутри тебя опоры, и вот сидишь в потрёпанном, как жизнь твоя, затёртом кресле, и словно на краю, всё потеряв, оставшись в одиночестве, оставшись даже без страны. Мы ненавидели предателей Родины на страшной войне, но гораздо страшнее, когда Родина предаёт тебя в мирное время, тогда у тебя не остаётся ничего, совсем ничего, только пустота внутри, как космос, ширится и поглощает всё в тебе, всё вокруг тебя.

Я меряю шагами этот день, я уже не живу от лета и до лета, я просто измеряю жизнь не временем, а тем, что у меня осталось. Дождь кончился, осталась серость, в которой больше нету солнца и музыка в ушах, баюкающая мозг, как будто мама в детстве, в предвоенной коммуналке, под шёпот папы, читающего рядышком газету, в которой новости о становлении страны, в которой планы и отчёты о пойманных, наказанных врагах народа. И засыпая под знакомый голос, я вижу сны о будущем, которое так никогда и не наступит, которое всегда какой-то миф. И до сих пор, ложась в суровой темноте одиночества, глядя в потолок, который с каждым годом всё ниже и всё больше кажется крышкой гроба, разглядывая во мраке пустоту, я слышу её голос, поющий тихо про волчка или о Луне, которая карабкается к звёздам. А напротив, у рампы, строчит домашнее задание Васёк. Мой старший брат, который в сорок третьем высек искру в составе 67-й армии и без вести пропал. А по утрам, проснувшись, чувствуешь, как кто-то сидит на груди, мешая дышать и словно сгущает вокруг темноту, скатывая её словно пыль, в мягкие шарики, смеётся над тобой, над твоей паникой. А ты лежишь парализованным бревном, не в силах даже закричать. И кто-то входит ещё. Страшный, ящерообразный, чёрный, незнакомый. И молчит. И ты вдруг просыпаешься опять, в холодном, словно поцелуй чужой невесты, поту и, чувствуешь на сдавленной груди суккуба, смеющегося над тобой, в кошмаре густой темноты, шершавым языком облизывающего твои сухие щёки. И ты не знаешь уже, правда это или сон, когда вдруг рядом раздаётся шорох и, голосом Елизаветы, с тобою разговаривает тьма. Приходит понимание, что это лишь кошмар и, в этот миг, ты просыпаешься. Не открывая глаз лежишь и чувствуешь дыхание, на этот раз, одно – твоё. И аккуратно размыкая веки, глядишь как сквозь портьеры пробиваются осторожные сумерки утра. И тяжело, и грустно, и усталость.

Я продолжаю шаркать по асфальту, не слушая своих шагов, в ушах чужие мысли, но мне не чуждые, синхронные и в чём-то схожие с моими. Я слушаю как бьют по темечку лихие барабаны, как бодро и надрывно скрежещет ярая гитара и мечется, как тигр в клетке – бас. Кому-то может быть смешно и непонятно, как старый пень, трухлявый и замшелый, в наушниках вдруг слушает тяжёлый рок. А я отвечу – он очень хорошо снимает боль и трансформирует протест в шаги, он заставляет жить и чувствовать, пусть даже вопреки, пусть даже, надавливая на те нарывы, которые и причиняют боль. Не понимала этого и Лиза, наверное, теперь я знаю, как ей это объяснить, а раньше я лишь молча слушал, подпольные пластинки или всецело уходил в себя, после чудовищной бумаги из Афганистана, стирая слёзы, разбивая о надгробие стакан. Прости меня, Серёжка за то, что ты теперь лишь риффы, да аккорды. И, к чёрту время, к чёрту сожаления, слезами не вернёшь из мёртвых, не заткнёшь и в памяти дыру. Осталось только задавать вопросы непонимания вечности и, не слышать на них внятные ответы. Любые не слышать ответы. Ответов попросту нет.

Я прохожу вдоль магазина красок и вижу через запылённое окно, как продавцы играют в нарды, бросая кубики и двигают костяшки шашек. Я замираю и гляжу на них, на кубики, почти такие же, как были у Аркаши, соседского парнишки, меня постарше, он часто во дворе сидел один, бросая кубики и складывал все выпавшие числа. Однажды, когда дома было скучно, отец ушёл работать, мать пошла на рынок, а Васька где-то пропадал, я вышел чтобы поиграть на улице, сел рядышком с Аркашей на скамейку и стал смотреть, как он кидает кости. Он всё бросал их, пересчитывал все выпавшие числа, их складывал, и прутиком записывал на пыль тропинки, затем кидал их снова, зачёркивал и вновь записывал полученную сумму. И я спросил его зачем он это делает, а он, не отрываясь от своей великой цели, ответил, что вся наша жизнь – всего лишь выпавшие числа на кубиках судьбы. Но если кубики бросать всё время, складывая числа, то у судьбы появятся другие тропы и пути, которые быть может, будут лучше. И я спросил, зачем же числа складывать? А он ответил просто: «Что бы знать». И я тогда не понял ничего, мне просто показалось, что Аркаша шутит надо мной, или дурак. А может быть, это какая-то его игра, в которую он сам с собой играет. Мне стало как-то горько на душе, я встал и медленно пошёл домой, обратно. «Беда людей, что никто в это не верит – услышал я вдруг, за своей спиной, – а тот, кто верит, кубики бросает только в тот момент, когда и выхода уж нет, или становится ужасно страшно, перед смертью». Я оглянулся. Аркаша всё так же бросал кубики и записывал полученную сумму. Я подумал, что если он говорит правду, то его судьба просто запутается во всех этих путях-дорожках. Теперь же я смотрел на кубики, которыми играют в нарды эти продавцы в магазине красок, и во мне ворочается странная тревога, перемешанная с горечью.

 

Ступая на переход, в течении времени, под возобновившейся моросью, мысленно крича проклятия в адрес судьбы, краем глаза замечаю приближающийся свет. Думаю – неужели всё? Резко гляжу влево – всего лишь фары автомобиля, он резко затормозил и, как я вижу, выругался не внимательный водитель. Шагаю дальше, что мне до его проклятий, я проклят где-то выше, я проклят пострашнее. И тут я чувствую удар в бедро, как больно! И свет, и карусель как будто и, снова боль, удар о серую сырую твердь, и темнота. Теперь уж точно всё?

Андреи

Я в темноте, во мраке, я в безмолвии и словно в киселе, я думаю, что я попал в глубокий космос и до ближайшей от меня звезды бесчисленные километры и шаги, которые мне никогда не перейти и не осилить. Я словно в одиночестве оставшийся без лучика надежды, на возвращение, на тёплый плед и лучшую тарелку супа космонавт. Я будто бы Гагарин Юрий, но только далеко, навечно от земли, от дома и людей. Я плаваю куриной лапой в супе, я чувствую, как старость облетает и меняет кожу раненая в жизни той, земной, душа. Становится немного холодно и бульон превращается в студень, а мне всё сложнее двинуть руки, поглядеть назад и, уж совсем я не могу поднять хоть сколько-нибудь ноги. Я делаю усилие и, чувствую пронизывающую боль в бедре, а после в темноте сверкают звёзды, а после слышно голоса, какие-то чужие, будто бы сквозь вату. А после скован словно цепью и связан с кем-то целью, а после кажется, что над тобой смеётся Бог. А после в темноте становится ещё темнее и, кажется, что тьма сгущается и обретает форму неких сущностей, похожих на пушистые шарики, которые парят вокруг, тебя не трогают и, будто бы чужие, порхают мимо бабочками времени, как будто прикрывая что-то большее, чем время. Потом они обволакивают тебя, словно пыль оседают на одежде и коже, забиваются в рот и глаза. И становится трудно дышать, в лёгких тоже одна темнота. Задыхаешься, кашляешь и не можешь вздохнуть. И пропадают мысли, я не успеваю за ними, не успеваю за их ходом и теряю нить, я чувствую, что всё, что есть вокруг меня, совсем как будто нереально, совсем как будто бы обман и, в этот миг я вдруг проваливаюсь в чёрную дыру.

И открываются глаза. Резким светом по глазам бьёт наотмашь боль. Я жмурюсь и по щеке течёт слеза, я слышу шорох и чью-то руку чувствую, тёплую, как все мои воспоминания о детстве. Я где? И кто меня за руку взял, не уж-то – Ангел? И тихим голосом мне Ангел говорит: «Доброе утро.» И кажется, что всё вокруг замерло, застыло, словно время задумалось, стоит ли вообще куда-нибудь идти или нужно остановиться, сесть и передохнуть и посмотреть чем всё закончится. Я медленно открыл глаза, а рядом, в лучах света стояла она.

Память мигом отмотала время назад и, вот он, пятьдесят восьмой год! И Лиза в халате белом, накрахмаленном, как гений чистой красоты, смотрит на меня и слепит улыбкой. А я не в силах вымолвить ни слова, гляжу на неё и теряюсь. «Здравствуйте, товарищ доктор» – выдаёт моё подсознание, и я тут же чувствую всю глупость момента, заливаюсь краской и готов провалиться со стыда. Куда угодно, хоть к чертям в котлы, лишь бы далеко отсюда, лишь бы время обернулось и стёрло этот миг, с дурацкой фразой. «Здравствуйте, товарищ больной», отвечает она и мы оба заливаемся смехом. Я, конечно же, нервным, а Лиза конечно же – ангельским. Она была простая медсестра, что было, впрочем, всё равно, а доктором она стала позже, закончив Первый Мед, в шестидесятом, тогда же поступив работать в больницу при заводе, где выпускали тракторы. А в шестьдесят втором у нас родился Серёжка. А мне уже ведь было тридцать семь, поздновато для первенца. И вот тогда я вдруг впервые понял, что в чём-то был неправ. Ещё где-то в глубине, смутно и туманно. Лишь искорка, намёк, какое-то чувство, будто сам себя обманул, будто я смотрю в окно из вагона, а бронепоезд мчит без остановки до конечной, где якобы – коммуна. Я думал так, когда играл с Серёжкой, катая пластиковый трактор, а он смеялся, стирая всю ту чушь в мозгах. Но чушь не стёрлась, а лишь удалилась, на некоторое время. Наверное, припряталась в каких-то закоулках.

– Ну, как вы, дедушка? – Спрашивает меня сквозь яркие лучи голос, словно из прошлого.

– Нормально, – отвечаю я и снова закрываю глаза, чтоб скинуть морок прошлых лет. Дедушка, ведь я давно уже дедушка, чёрт меня побери! Я вспоминаю своего деда, который собирался на войну. Он всегда на неё собирался, быть может, потому, что так ни разу и не воевал. Когда пришла пора Великой войны, его не взяли, потому что боялись, что он начнёт стрелять не в тех, в кого надо. Дед плакал по ночам, а утром снова шёл записываться добровольцем. А его снова не брали. Но однажды, ответственный военный отвёл деда в сторону и сказал, что его война здесь, на заводе, где делают снаряды, и здесь его роль в победе будет намного важнее, чем на поле боя. Дед внял и, кажется, смирился. А потом он попал под бомбу, когда возвращался с завода, в каком-то смысле, он погиб в бою. Надеюсь, что где-то в Валгалле, он сидит на утёсе и глядя на синее море, покуривая трубку, рассматривает наши жизни и переживает там за нас. А ветер мягким бризом треплет его бороду седую.

– Сестричка, можно мне таблеточку? – Послышался хрипловатый голос где-то рядом. – Что-то тяжко мне, ноги не ходят.

– Андрей Андреевич, если ноги не ходят, лягте на койку, да отдохните. Вам же уже не тридцать – конечно ножкам тяжело. – И сестра пошла укладывать на соседнюю койку старичка в очках, смутно знакомого. Хотя, быть может, просто показалось, в моём возрасте уже все люди кажутся смутно знакомыми.

– Ну, хотя бы водички, – капризно произнёс Андрей Андреевич, ложась на аккуратно заправленную кровать.

– Водички принесу, подождите. – И, поглядев в окно, с какой-то женскою тоской, вышла из палаты.

И я посмотрел в окошко, там был свет. Такого яркого света не бывает, по крайней мере в этом городе, по крайней мере в это время года, по крайней мере не в моей серой жизни. Я наслаждался светом, глядя в то окно.

– Простите, вы же ведь не спите, – услышал я голос и, меня тихонько кто-то потрогал за плечо. Я лишь буркнул, что не сплю. – Тогда разрешите представиться – Андрей Андреевич Власов. – И в этот миг меня словно пронзило электрическим током! Я вскочил, насколько может это сделать человек моего возраста и почувствовал страшную боль в левом бедре, в глазах, я чувствовал, как появились слёзы. Я зажмурился, сосчитал десяток вспышек, боль отступила, я открыл глаза, а надо мной был потолок. Я повернул голову направо, я всмотрелся в лицо старичка, что сидел рядом и улыбался, а на линзах его круглых очков играли блики солнечных лучей. – Неожиданно, правда? – сказал старик и с лица его сошла улыбка. Наверное, он увидел в глазах моих слёзы. Он вдруг помрачнел и лег обратно, в койку, скинув тапки с ног, укрывшись тонким больничным одеялом, с головой. А я сидел и судорожно складывал года, и вспоминал историю и, кажется, по спине моей пробежал холодок.

– Жизнь – несправедливая сука – услышал я голос из-под одеяла, – кто-то гадит, а кто-то разгребает дерьмо и, как правило, не за собой. Всю жизнь я жил под гнётом своей фамилии, и всё пытался сбросить эти незаметные покровы предателя. И что вышло? Каждый встречный, кто хоть сколько-нибудь помнит о прошлом, тычет в меня пальцем и плюёт под ноги, или в спину.

– Где я? – Мне вдруг стало чудовищно страшно!

– Ты здесь, это всё что я знаю о тебе, – послышался ответ из-под одеяла, – а это гораздо меньше, чем ты знаешь обо мне.

Я в каком-то странном страхе, граничащем с трепетной радостью об облегчении, оглядываю стены и потолок, я гляжу в окно, а там только свет. И тут заходит она, несёт стакан с водой, улыбаясь, как Джоконда.

– Андрей Андреевич, вот, попейте. – Сестричка посмотрела на его койку и вздохнула, – что, опять Вас в измене обвиняют? – сказала она и с немым укором, но с улыбкой, посмотрела на меня.

– Как видите, – проворчал старичок, откидывая одеяло и, недобро глядя на меня. Он сел, взял стакан с водой и начал жадно пить, издавая гортанные, квакающие звуки, что было довольно противно. Я смотрел на это дело и морщился. Точно так же пил воду один из старших мастеров на заводе. В конце месяца я всегда собирал их в своём кабинете и показывал статистику выбраковки тех или иных узлов тракторов. Мы обсуждали причины, которые могли привести к наиболее массовым дефектам и искали пути решения для их исправления. И только тот чудак всегда был уверен, что брак, выявленный в сфере его ответственности, являлся моей ошибкой. Мерзкий был тип, его потом упрятали за решётку, за хищения.

– А ведь мне тогда, было-то всего пять лет, кого я мог предать, я спрашиваю! – и вновь он пронзил меня взглядом.

– Простите, – сказал я и, мне было действительно стыдно. – Просто память сильнее нас и, соответственно, злее. Порой мы даже не хотим кого-то обидеть или задеть, но наша память делает это исподтишка. Я уверен, с Вами, Андрей Андреевич, происходит то же самое. Зачем Вы помните все те укоры и насмешки в Ваш адрес, зачем напоминаете их людям? Я думаю, что в Вас внутри сидит огромная обида, тяжёлым камнем тянущая Вас в пучину зла и ненависти к миру. А может быть, Вы так оправдываете свои неудачи? Оставьте, Андрей Андреевич, мир гораздо добрее, просто Вам не повезло с эпохой или с окружением, или с самим собой. И не надо заставлять людей чувствовать себя виноватыми из-за Ваших комплексов.

И медсестричка глядит на меня с уважением, и мнимый предатель, красный от какого-то чувства, смотрит мне в глаза, пытаясь, видимо, прожечь меня насквозь. Напрасно, мне уже не страшно, мне даже это нравится, я чувствую себя живым и правым, я чувствую, что в жизни пока ещё есть интерес, пока ещё я чувствую боль и радость, пусть даже и от этих пустяков. И вот, наверное, Андрей Андреевич тоже это понял и его лицу вернулся прежний цвет, а в глазах потухли ненависти огоньки. Он отдал стакан милой девушке и лёг обратно, головой на подушку, а мыслями в себя.

– Зачем же вы так сурово? – Спросила меня медсестра, – он же не виноват, что собирал пол жизни упрёки за чужого человека.

– Не виноват, но ведь и возводить в культ упрекаемого, такое совпадение, не нужно! Достаточно пару раз дать отпор, достаточно пропускать это не через себя, а мимо. В конце концов, дурак не поймёт, а умный не скажет.

– Но ведь говорили! – Воскликнул вдруг Андрей Андреевич, – и часто говорили! Говорили все, от мала до велика и смеялись, показывая пальцем, и не брали на работу, нервно постукивая пальцами по папке с личным делом! И даже, пару раз, проверяя документы, везли в отделение милиции, якобы для уточнения деталей. Каких таких деталей? – он кричал, а в глазах сверкали слёзы. Дурацкое имя, дурацкая фамилия, дурацкая страна! – злобно завершил он свой пассаж. Сестричка попыталась успокоить старичка, который покраснел и, сидя плакал. Она гладила его по голове, взъерошивая седину оставшихся волос и тихо шептала «успокойтесь», переводя взгляд то на меня, то на него.

– Да, просто очень немногие люди вырастая становятся взрослыми, большая часть так и остаются детьми, которые глупо и однообразно шутят или боятся, что их за что-нибудь накажут, в том числе, за собственную же мнительность. И, кстати, Андрей Андреевич, сейчас Вы ведёте себя точно так же – обижаетесь на родителей, которые наверняка называли своего малыша не просто так, а вкладывали в имя какой-то смысл или историю и, уж никак не историю с предательством. О которой они и знать не могли в то время.

Он метнул в меня резкий взгляд и как-то зловеще улыбнулся.

– Хотите знать, почему меня так назвали? – Сказал Андрей Андреевич, вытирая ладонями слёзы.

– Не особо, – ответил я.

– Очень интересно, – ответила медсестра, убрав, наконец руку от седой головы старика. – Расскажите, Андрей Андреевич.

В конце концов, подумал я, похоже, ничего не остаётся, и времени у меня, как кажется – вагон.

– Мне с детства говорили, что так меня назвали в честь Андрея Первозванного, мол, это была бабушкина воля, а в общем-то никто и не сопротивлялся. Потом, как-то прижилась история о том, что дескать, мать так сильно любит отца, что хотела видеть такого же мужественного сына, борца за мировую революцию. Наверное, чтоб я не болтал про апостолов…

 

Тут приоткрылась дверь и появилась физиономия какого-то дедка.

– Вера Павловна, – казалось, выстрадал слова старик, – там у Юрия Алексеевича перегрузки начались, подойдите пожалуйста.

Я чувствовал шевеление в затылке, я прямо знал, что по спине бегут мурашки, куда-то в область пяток, вслед за притихшим сердцем.

Медсестра ойкнула и вышла за дверь. Я всмотрелся в глаза старика на соседней койке и с мольбой спросил его:

– Мы где?

Андрей Андреевич хихикнул, как-то гаденько. – А зачем вам, быть может лучше и не знать где мы, кто мы и зачем всё это?

– Я в психушке?

– Это ведь смотря как посмотреть. Я вот, всю жизнь как в психушке, то предатель, то апостол, то вообще кто-то третий, будто бы не человек, а пластилин или глиняный голем, которого вылепили, но забыли зачем.

Чёрт побери! Неужели нельзя просто и односложно ответить, неужели нужно обязательно жалобы вплетать в любой ответ, в любую фразу! И даже если здесь совсем другое место, ему уж точно место именно в психушке, там есть кому послушать, там есть кому ответить, даже дать совет. Моё негодование волной накатывало за волной, скатываясь снежным комом в ярость и злобу. И тут я подумал, а за что я, собственно, так зол на этого несчастного, что так меня в нём бесит? Да, он зациклен на своей проблеме и слишком акцентирует на ней себя, но может быть, она и есть тот панцирь, который служит и защитой от более страшных проблем? Наверное, он просто не знает, что такое быть собой, вот так и прячется за маской обиженного, обделённого мальчишки.

Вернулась медсестра, вошла улыбаясь в палату и села на краешек кровати Андрея Андреевича, погладив того по коленке.

– Так что там за история с вашим именем? – Спросила она. Андрей Андреевич встрепенулся, бросил на меня какой-то презрительный взгляд, сел удобнее и продолжил свой рассказ.

– Так вот, тогда я уже стал смутно понимать, что где-то скрыт подвох и, наверное, стал тайно ненавидеть своё имя. Знаете, так бывает, ну, что что-то тебя коробит, но ты не понимаешь, что именно, а это не даёт тебе покоя и внутреннего порядка. И я ходил, как зверь по клетке, с годами вырастая, но клетка-то при этом не становилась больше! И к старшим классам я осознал, что безнадежно потерял сам себя и, что хуже, я не знаю, как мне быть. А эти все упоминания о совпадении фамилии и имени, и отчества. Я реально стал чувствовать себя виновным в подлостях чужих. И вот, я кончил школу, пошёл устраиваться на работу и, от гангрены умирает отец. Мать при этом холодна и, даже безразлична. Она конечно, хлопотала, какие-то там собирала справки и бумаги, похоронила, проводила в путь последний, и даже памятник установила на могиле, но как-то всё на автомате, отрешённо, без слёз и чувств. А после наступила осень, и мы под листопадом пили чай. И тут вдруг мать внезапно разрыдалась, кусала пальцы и мешала бесконечно ложкой в чае сахар, которого там не было в помине. А я не понимал, что происходит и гладил по седеющей, ещё недавно рыжей, голове и говорил ей «успокойся». Она схватила меня за руку и вдруг решила вывалить мне историю об имени моём.

«Чёрт побери, подумал я, а это только ведь начало».

Наверное, Андрей Андреевич почувствовал моё недовольство, потому что он метнул в меня недобрый взгляд и, чуть запнувшись, всё-таки продолжил.

– Она сказала, что была когда-то влюблена в красавца парня, что учился на год старше, косая сажень в плечах, кудрявый, да ещё и красный командир. И звали его Андрей, – тут старичок сделал паузу, обвёл нас взглядом и продолжил. – Они любили друг друга якобы, без памяти, но вот до свадьбы дело всё никак не доходило. И он сказал, что он уходит, сказал, что воевать, сказал, что скоро он вернётся. Из стога встал и вечером с дивизией умчался бить белогвардейцев. Она ждала его, ждала. Писала письма и не отправляла, не знала просто, их куда отправить. И складывала стопочкой в свой шифоньер, и перечитывала, и вновь писала, всё надеясь на новую встречу, желая любить и любимою быть, но, спустя целый год от командира не было вестей, а мамина семья уехала с нижегородской губернии в Петроград. Она собрала все письма в свой чемодан и, в нём почти не осталось места для вещей. А там она устроилась работать в булочную, продавала хлеб рабочим с завода, морякам и старушкам, которые никак не привыкли к новой власти, а ведь на дворе был двадцать первый год. И каждый матрос считал нужным высказать ей свою симпатию, кто-то брал её за руки и долго не отпускал, кто-то сально шутил, кто-то угрюмо оценивал её стан, а кто-то ждал после работы у дверей, пытаясь проводить домой или прижать в неосвещённой подворотне. Она решительный отпор давала, а после, вечером её встречал отец, уставший и немытый и вместе шли они домой, молчали, думая каждый своё. А как-то раз, когда они вот так, под розовым тюлем заката возвращались домой, к ним подошёл милиционер, представился и вдруг сказал: «Я в вас влюблён, Анна, будьте моей женой». Отец встал между ними моментально и угрожающе взглянул в лицо человеку в форме. Он сказал, чтобы паренёк шёл мимо и больше не мешал его дочери жить, что она сама найдёт кому своё отдать сердце. А пока, он считает своим долгом предупредить молодого человека, что тот сейчас может получить по лицу, если не перестанет оказывать дочери чересчур много внимания. Милиционер спокойно выслушал отца, выдержав его рабочий взгляд и, сняв фуражку и пригладив волосы, ответил, что его намерения не просто так, чтоб найти себе развлекушки на пару ночей, он давно наблюдает за Анной и успел в неё весьма влюбиться. А если девушка не будет против, то вскорости они сыграют свадьбу и будут строить вместе новый мир. А пусть вы даже и отец, не остановит и это, если Анне будет угрожать хоть какая-то опасность, шею сверну даже отцу. И тогда её папа снова всмотрелся в глаза человека в форме, протянул ему руку и представился. «Андрей», ответил милиционер, пожимая руку отцу Анны, а та в этот миг растаяла, как лёд в стакане горячего чая и разрыдалась от нахлынувших откуда-то вдруг, чувств. Они встречались несколько месяцев, прежде чем Анна окончательно сказала: «Да», а после назначили день их свадьбы. А иногда она ночами ревела в подушку, а иногда сидела на табурете у окна и глядя на луну шептала что-то небесам, вымаливая будто бы прощения, неведомо, правда, кому. Она бывало, не могла уснуть и думала, что любовь – это какая-то ловушка, любим мы идеалы, а замуж выходим за их поддельные копии.

Я заметил, как на глаза медсестрички Веры Павловны, навернулись слёзки. Я чувствовал себя странно, с одной стороны совсем ненужная мне информация об истории имени какого-то старикана, хоть и моложе меня, с другой – ведь я помню те времена и что-то комками подступающее к горлу не даёт мне права заткнуть ему рот, а ещё и эта сентиментальная барышня, которая даже родилась-то спустя целую эпоху. Жизнь – штука неприятная, особенно, такая длинная жизнь. А память – вдвое неприятнее, она сопоставляет времена и нравы, она ломает то, что не должно быть сломано и норовит отправить времени течение обратно.

– И вот, до свадьбы десять ней, уже собирают с миру по нитке на стол, уже примерка свадебного платья, с неотъемлемой в то время частью – кусочком кумача на левой чашечке лифа, уже плачет от радости мать и нервничает понемногу отец. И вдруг, к ней в булочную входит ОН! Худой, в очках и с погонами какими-то, она не понимала в этом ничего, и он подходит к ней, кладёт небрежно червонец и говорит, что ему нужен хлеб. А мама не чувствует ног и что-то клокочет в груди, будто рвётся наружу, стоит и смотрит на него, ресницами хлопая, будто крыльями бабочка. И тут он тоже понимает, что что-то здесь не так, что будущее как-то закольцевалось на прошлое и узнаёт её, застывая, как мраморный истукан. Он шепчет: «Анна», она не сдерживает слёзы: «Андрей» и, кажется, что время тогда остановилось и замолчали птицы, замерли в морях киты и пароходы, встали часы и смолкли пушки в этот миг, не опустилась сабля, что рубила чью-то голову. В тот вечер она вернулась домой много позже, объяснив ревизией внезапной, усталая прошла к своей кровати, в свой угол и сняв верхнюю одежду, легла под одеяло, сразу же уснув. А следующей ночью она не могла найти себе места, луна светила сквозь занавески в окно и с укором смотрела ей в лицо, куда бы мать не отвернулась. А жизнь наполнялась обманом, который как-то придётся хранить от других, как-то придётся всю жизнь с ним существовать, скрывать и прятать даже от себя. Она не понимала, спит она или ей это только кажется, она то просыпалась, глядя на луну, то снова просыпалась, а рядом с ней стоял Андрей и очень горько и сурово смотрел ей прямо внутрь, будто вынуждая всё сказать, будто вынуждая говорить одну лишь правду. А то вдруг снова просыпалась и к ней в окно заглядывал Андрей, поблёскивая линзами очков и ей лукаво улыбался, молчал и ничего не говорил. Ей было страшно, когда она проснулась снова, вокруг была какая-то серая тьма и рядом не было никого, только колыхалась занавеска под весенним ветерком, а рядом пустота и тумбочка с двумя чуть выдвинутыми ящичками из которых сумраками вылетали медленно кверху, какие-то пушистые комочки, взлетая к потолку и растворяясь в полуночной темноте. И тем комочкам не было числа, а страху не было предела, пока от недостатка воздуха мать вдруг не проснулась, уже по-настоящему, уже под утро, так тяжело дыша, что голова кружилась, а рядом в пёстром платке сидела мать и гладила её по волосам.

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»