Там где всегда ветер… Роман об отрочестве. Вторая редакция

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Книжный магазин

Книжный магазин – это моя страсть! Денег на покупку книг у меня, естественно, никогда не было, но это был первый в городе магазин самообслуживания. Можно было подойти к полкам! и самой! перебирать книжки! и взять книжку с полки! и пролистать! и даже почитать немножко! Это было ни с чем не сравнимое блаженство…

Запах книжного магазина, запах новой книги – один из самых прекрасных на свете запахов.

В Оренбурге в нашем доме (прямо в нашем доме!) тоже был книжный магазин, и мне не нужно было никаких сладостей, никаких игрушек – только бы мама купила новую книгу.

В этот магазин, который был в Луганске, я заходила по дороге из школы домой, и во время прогулок с Маришей. Меня там уже узнавали: «О, наш книгочей пришёл!» – улыбались продавщицы.

Именно в этом чудесном магазине, как только мы приехали, мама купила мне толстый синий том сказок Ганса Христиана Андерсена, который стал моим любимцем. Два сереньких тома Аркадия Гайдара, его я тоже сразу полюбила. И четыре ярких, разноцветных тома из серии «Библиотека приключений» – «Тайна двух океанов», «Три мушкетёра», «Оцеола – вождь семинолов» и «Последний из могикан». Книги прочитывались мной быстро, и у меня всегда была сильная жажда на новые книги.

– О, наш книгочей пришёл!

Я приходила в магазин, как в читальный зал, и читала, привалившись к полке… Особенно любила книгу «Артёмка». Про бедного, неунывающего мальчика-сироту, который подружился с циркачами. Удивительная история!

– Девочка, скажи маме, чтобы она тебе купила эту книгу, – говорила продавщица.

Я долго не решалась попросить маму. Но потом всё же попросила. Мама «Артёмку» купила! Я была счастлива.

Встречания мамы

А вечером я ходила встречать маму с работы. Тут уже надо было переходить дорогу дважды. Дважды стоять по-взрослому перед светофором. Благодаря этому трёхглазому чуду цивилизации, совершенно не страшно было переходить улицы. Луганск мне запомнился, как безопасный, уютный, ласковый город.

Итак, я заходила в вестибюль маминого проектного института, меня уже знал вахтёр, мы здоровались, как старые знакомые, и улыбались друг другу.

– За мамой пришла? – спрашивал он одобрительно.

– Ага.

– Ну, проходи.

Я садилась в холле на мягкую банкетку, напротив круглых часов на стене, и ждала маму.

Приходила всегда минут за десять до окончания рабочего дня. И эти десять минут были какие-то особенные – наверное, это были минуты медитации, хоть я и не знала тогда этого слова. Мне было удивительно спокойно и хорошо в эти минуты. И в этом спокойствии растворялись все обиды и недоумения. Это были минуты, когда я принадлежала только себе. Такие минуты нужны не только взрослому, но и ребёнку. Минуты наедине с собой.

…И вот уже с высокой лестницы начинали спускаться работники института. И тут я как бы выходила на сцену. Продолжая сидеть на своей банкетке, я оказывалась в центре внимания.

«Ой, а чья это девочка?» – слышала я в свой адрес. «Так это же Лидии Андреевны дочка! Разве не видно?» – говорил кто-то. «Да-да, копия Лидии Андреевны. Как две капли воды похожи!» «А сколько же тебе лет, девочка? Девять? И ты уже такая самостоятельная?»

Хоть я приходила сюда каждый день, но всегда находился кто-то, для кого это было в диковинку. Все мне улыбались. Все одобряли, что я похожа на маму. Удивлялись, что я прихожу за мамой. Как будто это я – мама, и пришла за своей дочкой. Да, в этих моих встречаниях, наверное, было что-то необычное.

Но тогда я делала то, что просило моё сердце. А просило оно хотя бы десяти минут наедине с собой (больше мне уединиться было негде). И хотя бы десять минут наедине с мамой. С моей-мамой. С той, которая – не дома.

И вот она уже появляется, спускается по лестнице, высокая, лёгкая и красивая, с белоснежной своей, искристой улыбкой… И берёт меня за руку, и мы идём мимо вахтёра, который одобрительно говорит: «Заботливая у вас дочка!» И другие люди тоже что-то говорят нам на прощанье, и все говорят ТОЛЬКО ХОРОШЕЕ.

А потом мы идём к дому, и мама чаще всего молчит. Она устаёт на работе, и ей не до разговоров. Но мне всё равно хорошо, потому что мама держит меня за руку. А рука у неё тёплая и нежная. И очень не хочется думать о том, что сейчас мы придём домой – и опять начнётся, а точнее – продолжится жизнь-в-перевёрнутом-мире…

Спасибо Луганску

В этом городе я жила как бы двумя жизнями. Одна жизнь у меня была дома – болезненная и порой даже страшная. А главное – непонятная.

А вторая жизнь – вне дома: тёплая, улыбчивая. Везде – на улице, в книжном магазине, в сквере, в кабинете логопеда, в мамином институте, – везде я слышала добрые, приветливые слова в свой адрес и видела добрые, искренние улыбки.

Спасибо вам, милые, хорошие люди города Луганска! Если бы вас и вашей доброты не было – то не было, может быть, сейчас и меня. Всё-таки чаши весов должны как-то уравновешиваться…

В тот, очень тяжёлый период жизни меня спас ДОБРЫЙ ГОРОД ЛУГАНСК.

Я хотела бы когда-нибудь пройти ещё раз по улицам этого тёплого города и увидеть приветливые улыбки прохожих…

Грустные ответы на горькие вопросы

Да, я решительно не понимала, что во мне НЕ ТАК, и что вызывает такое жгучее раздражение у мамы и у бабушки? Ну, ем плохо, это факт. Но если бы они меня не заставляли, я, может, ела бы лучше. Когда я вижу перед собой гору еды, которую я заведомо не могу съесть, и слышу грозное: «Не выйдешь из-за стола, пока всё не доешь!» – на меня находит отчаянье. И кусок не лезет мне в горло…

Но разве можно так сильно не любить ребёнка за его плохой аппетит?..

Давясь едой и слезами, я думала: «Если у меня когда-нибудь будут дети, я никогда, никогда не буду заставлять их есть!» Так думала я, находя в этом утешение…

* * *

Бедная бабушка, бедная мама… Тогда, в отрочестве, я плакала от боли, от обид, я не понимала: за что??? За что они так со мной??? Что я им плохого сделала???

Теперь, спустя целую жизнь, я понимаю, что вопрос «за что?» здесь совершенно неуместен. Можно только спросить: почему? И ответить: ПОТОМУ. Потому, что человек, прошедший через войну, навсегда остаётся инвалидом. Даже если у него руки-ноги целы. Но внутри…

И моя мама, и моя бабушка прошли через такое… после чего человек не может остаться психически здоровым. На глазах у мамы, которой было в ту пору четырнадцать лет, расстреляли её отца. Он был подпольщиком. А мама, ещё девочка-подросток, была связной между подпольщиками и партизанами. Как челнок, она ходила туда-сюда – в город, занятый немцами – в лес, где прятались в землянках партизаны. Носила донесения и приказы, которые выучивала наизусть, у неё была очень хорошая память, носила бланки для документов…

И моя бабушка была подпольщицей. Потом немцы схватили её – и было гестапо (такое страшное место, где фашисты пытали людей). Но всё равно бабушка никого не выдала. И тогда её приговорили к расстрелу…

Но привести в исполнение приговор не успели (наши войска в ту ночь перешли Днепр и взяли Днепропетровск). Так что расстреливать было некогда. Заключённых, которые находились в городской тюрьме, погрузили в товарные вагоны и спешно отправили на запад… А списки, приговорённых к расстрелу, остались в тюрьме. И моей маме сказали, что её маму расстреляли. А ей и шестнадцати лет ещё не было. Ни дома, ни семьи. И надо как-то выживать… А у бабушки в это время были концлагеря: Маутхаузен, Дахау, Освенцим, Равенсбрюк…

Я так часто слышала потом от бабушки эти страшные названия, что никогда в жизни их не забуду – и ТО, что за этими названиями стоит. Я как будто сама ТАМ побывала…

И совсем не удивительно, что за всё моё детство бабушка не рассказала мне ни одной сказки. «Деточка, я не умею рассказывать сказки…»

Да, физические раны можно кое-как залатать и создать видимость здоровья, и даже молодости, и даже красоты. Маме по окончании войны было семнадцать, она была ослепительной красавицей с кровоточащей душой. Бабушке, когда она вернулась из концлагеря, было всего сорок четыре, тоже ещё молодая женщина, только без волос и без зубов. Но зубы и волосы можно как-то реставрировать. И только внутри… Душа, сознание, психика – они остаются навсегда искалеченными.

Сломанная рука, или нога, которая потом срослась, – всё равно ноет на перемену погоды. Что уж говорить о душе, побывавшей в аду! То, что происходило с моей бабушкой и с моей мамой, можно сравнить лишь с тем, как по человеку всю жизнь гуляют осколки. Я знала таких людей: десятки лет прошли после войны, а осколки всё выходили и выходили из тела… Но бывает, что всю жизнь в человеке блуждают ПСИХИЧЕСКИЕ осколки и выходят из души с адской мукой. С мукой не только для него самого, но и для тех, кто рядом…

Меня воспитывали две искалеченные войной женщины. Им бы надо было пройти психическую реабилитацию, прежде чем заводить в своей жизни ребёнка – меня. Но кто тогда, в конце сороковых прошлого века, заботился о реабилитации искалеченных войной людей? Всё население огромной страны надо было реабилитировать – лечить, возвращать к жизни, заново учить простым человеческим чувствам. Но тогда и слова-то такого иностранного не знали – реабилитация. Работай, вкалывай! – вот и вся реабилитация.

В итоге моё поколение выросло очень зажатым, закомплексованным – нас слишком жёстко воспитывали. Почти по-военному. По-другому не умели.

* * *

Сейчас часто можно услышать: афганский синдром, чеченский синдром… После Великой Отечественной войны не ставили таких диагнозов, войну принято было возвеличивать, описывать её в романтических красках. Но сотни, тысячи (страшно сказать: миллионы) людей всю последующую жизнь прожили с этим тяжелейшим синдромом. Люди, прошедшие через ад войны, оказывались не способными к мирной жизни: к мирным переживаниям, к нормальным, спокойным реакциям. Оказывались не способными к ласке, к юмору, к прощению.

 

Но зато эти люди легко впадали в ярость, нетерпимость и даже ненависть. Враг разбит, но они продолжают искать его в окружающей действительности. Война продолжает бушевать у них внутри, производя своё разрушительное действие – не только на них самих, но и на окружающих, и, прежде всего – на детей, которых они рожали, будучи, по сути, тяжело больными людьми.

* * *

Особенно страшно, когда под одной крышей живут двое, у которых есть претензии друг к другу. К примеру: «Ты меня посылал на верную смерть, а сам в это время отсиживался в тёплом бункере!» Что-то вроде этого происходило в нашей семье.

Бабушка плакала, укоряя маму:

– Дочь родная, а никогда не назовёт мамочкой, не скажет мне ласкового слова…

Мама плакала, укоряя бабушку:

– Как она – МАТЬ! – могла посылать меня, РЕБЁНКА, ночью в лес, к партизанам – через мост, который охраняли немцы?! Тридцать пять километров пешком по лесу! Тридцать пять только в одну сторону!! Ведь я могла погибнуть. Неужели у неё не болело за меня сердце?!

Я спрашиваю маму:

– Мама, разве бабушка тебя посылала против твоей воли? Разве ты не сама вызвалась идти в лес?

– Ну да, сама… Ведь мы так были воспитаны. Мы были патриотами. Но она НЕ ДОЛЖНА была меня туда отпускать!

* * *

И вот уже десятки лет прошли с той войны, и давно уже нет на свете бабушки, а моя мама (сама уже бабушка) горько повторяет: «Мама НЕ ДОЛЖНА БЫЛА меня туда посылать!..» Раны войны по-прежнему кровоточат. И человек всю долгую жизнь продолжает выяснять отношения с теми, кто посылал его на смерть.

– А главное, – говорит мама, – что все эти жертвы были совершенно напрасными. Весь наш героизм был даже вреден.

– Как так, мама?

– Да так. Убьют подпольщики одного немца, кого-нибудь из комендатуры, а немцы после этого выводят на расстрел целую улицу: женщин, стариков, детей… И так каждый раз. Партизаны совершат какую-нибудь диверсию: взорвут мост, или пустят эшелон с оружием под откос и – уходят в лес. А расплачиваются мирные жители… Я убеждена: никому не нужна была эта подпольная деятельность. И партизанская тоже. Только дополнительные жертвы, только жертвы… Вот и папу моего расстреляли у меня на глазах. А мог бы жить. Он ведь по возрасту уже не подлежал призыву в армию, ему было сорок пять. Мог бы жить…

* * *

Мама так и зависла там на всю жизнь – в том времени, в том оккупированном немцами городке на Украине… Да, я понимаю, как люди, прошедшие войну, потом всю жизнь пишут о ней. А если не пишут – то неотступно думают о ней… А жизнь проживают как бы на автопилоте, лишь изредка выныривая из глубин горькой памяти – к действительности: «Ой, а дети-то уже и выросли!..»

Наверное, те, кто оказался на войне взрослым, с уже устоявшейся психикой, эти потом скорее пришли в норму. Но те, кто нырнул в пучину войны ребёнком или подростком – они не оправились потом никогда. Моя мама никогда не жила сегодняшним днём, никогда не была полностью в настоящем, вот в этой минуте: здесь и сейчас. Она всегда не здесь и не сейчас, всегда далеко…

Все силы её ушли на оплакивание той четырнадцатилетней девочки, которая, после автоматной очереди, уложившей её отца, упала без памяти на снег…

Мама как будто так всю жизнь и пролежала на том снегу, оставшись холодной к нашим попыткам отогреть её. И когда мы, её дети, пытаемся оторвать её от того страшного, будто заколдованного места, она впадает в обиду и гнев, она цепляется за это место изо всех своих сил и оторвать её невозможно – потому что она НЕ ХОЧЕТ отрываться.

Потому что НИЧТО во всей последующей жизни по силе переживаний не было сильнее того страшного переживания. И чаша весов, на которую легли шестьдесят лет мирной жизни, никогда не перевесит для неё чашу весов, на которой лежат четыре года войны. Вот и всё. Такая жуткая арифметика. Четыре – весомее, чем шестьдесят…

* * *

«Какие же вы у меня замечательные, – говорит порой мама, с трудом вынырнув на поверхность сегодняшнего дня. – И дочери у меня замечательные, и зятья, и внуки. Ну, такие все хорошие! И какая же я счастливая, что вы у меня есть», – уговаривает, уговаривает себя мама, пытается внушить себе эту светлую мысль.

Но самовнушение работает недолго. Она быстро устаёт, истощается. И опять я слышу исполненную глубочайшей тоски жалобу: «Как же тяжело жить, когда не за что ухватиться… когда ты так одинок…»

И я почти физически вижу её на том холодном снегу…

Господи, хотя бы Ты ей помог! Открыл бы ей глаза на то, что в жизни есть свет и радость, смысл и тепло. Ибо от нас она это не принимает. Берёт – и не чувствует. Живёт как за стеклянным занавесом… И плачет там, неутешная, и НЕ ХОЧЕТ быть утешенной. Помоги ей, Господи!

* * *

Но это сейчас, сегодня, будучи взрослой, совсем-совсем взрослой, я понимаю, точнее – пытаюсь понять… пытаюсь сконструировать тот непостижимый и страшный мир, в котором всю жизнь живёт моя мама, точнее – не мир – а войну, с которой она так и не вернулась, не была ничем и никем спасена…

Это сейчас я говорю: бедная мама, моя бедная-бедная мама… Но тогда, когда мне было девять лет, когда я была по сути ещё ребёнком, хоть и казалась себе из-за тяжести переживаний взрослой, – тогда только один вопрос терзал меня, и я не находила на него ответа: ЗА ЧТО?

Мама, за что? За что, бабушка? Разве я не любила вас? И разве вы не любили меня? Но тогда почему происходило это страшное в нашей жизни? И если это – любовь, то что же тогда НЕ любовь?.. Если это – белое, то что же тогда чёрное? И как в такой ситуации не стать дальтоником?..

Про секцию гимнастики

В Луганске. Обожаю физкультуру! Я очень гибкая – когда делаю мостик, складываюсь пополам, и даже могу просунуть голову между ног. Учительница физкультуры говорит, что если бы я выступала в цирке, то могла бы показывать номер «каучук»: когда человек гнётся как угодно и завязывается узлами.

В школу пришёл дядечка из спортивной школы – тренер по спортивной гимнастике. Он приходит на уроки физкультуры и смотрит на нас – ему нужны девятилетние девочки в его секцию. Школа огромная. Пять параллелей. Пять третьих классов, и в каждом классе не меньше тридцати человек.

И – о, чудо! – изо всех пяти классов он отобрал только двух девочек: меня и ещё одну.

Он сказал: «Вот эти две мне подходят. Очень перспективные». Потом спросил меня: хочу ли я заниматься спортивной гимнастикой? У меня сердце чуть не выпрыгнуло от счастья: да, да, конечно, очень хочу!

Как же я бы счастлива! Как я летела домой!.. С трудом дождалась маминого прихода с работы.

– Мама, мама! Меня отобрали в спортивную школу! Тренер приходил, смотрел… Меня и ещё одну девочку – только двух со всей школы! Представляешь?! Как я счастлива, мама! Я буду гимнасткой!

– Ни в какую спортшколу ты не пойдёшь, – мрачно говорит мама.

Я немею… Потом из меня вырывается жалкий крик-мольба:

– НО ПОЧЕМУ, МАМА?! ПОЧЕМУ?!

– Не пойдёшь – и всё. Без разговоров!

…Потом, спустя много лет, я спросила её:

– Мама, а почему ты меня не пустила тогда в спортивную гимнастику, когда меня тренер отобрал?

– Ой, я не помню уже…

– Ну, всё же. Постарайся вспомнить. Мне это очень важно. Я хочу понять. Ты так бесповоротно сказала тогда: «Не пойдёшь!» Почему всё-таки?

– Ну, не знаю… Может, настроение было плохое.

Вот и весь ответ.

Подмоченный праздник

В Луганске. Нас, третьеклассников, скоро будут принимать в пионеры. Это событие должно произойти 22 апреля, в день рождения Ленина, прямо в нашем любимом сквере – у памятника Ленину. Школа готовится к этому дню, как к большому празднику.

Бабушка купила мне красный сатиновый галстук и хорошенько наутюжила его.

Как назло, в этот день резко испортилась погода, пошёл дождь.

Но нас всё равно повели в сквер к памятнику вождю. Все пять классов. Мы стояли у памятника в парадной школьной форме и мокли. Старшая пионервожатая говорила слова – о том, что мы должны любить родину и быть готовы защищать её.

На сгибе руки каждый из нас держал галстук. Старшеклассники шли вдоль рядов третьеклассников и каждому повязывали на шею его галстук. Может быть, всё это выглядело бы торжественно и красиво, если бы не хмурый, совершенно серый день. И этот мерзкий дождь. А тут ещё и ветер налетел!..

И, не успела дойти до меня очередь быть принятой в ряды пионеров, как мой галстук слетел с моей руки и шлёпнулся прямо в лужу! Я вытащила его из лужи, с него стекала грязная вода… Всё, меня в пионеры не примут, – подумала я расстроено. Нельзя же вешать на шею эту мокрую, грязную тряпку! Но тут ко мне подошёл старший пионер, с чувством нескрываемой брезгливости взял мокрый, грязный галстук и безжалостно повязал его мне на шею. Как холодный компресс. Ну, не оставлять же меня из-за этого казуса не пионеркой. Всё же это не преступление перед родиной – уронить галстук в лужу, – чтобы меня тут же исключать из пионерской организации, не успев туда принять.

С кончиков галстука на мой белый, парадный фартук капали грязные капли… Мне было и смешно, и досадно, и стыдно. Какой-то странный у меня получился праздник. Подмоченный.

Дома бабушка, конечно же, отругала меня, забирая галстук и парадный фартук в стирку.

– Бабушка, ну я же не виновата, честное слово. Так резко ветер подул!..

– Крепче держать надо было! Горе моё луковое. И всё-то у тебя – не как у людей…

Страшная экскурсия

В мае нас, третьеклассников, возили на автобусе в Краснодон. Краснодон – небольшой шахтёрский город, недалеко от Луганска. Здесь во время Отечественной войны была большая подпольная организация из школьников старших классов.

Ребята свою организацию назвали «Молодая гвардия». Они здорово вредили немцам. В основном, тем, что распространяли среди местного населения правдивую информацию о делах на фронте. Разбрасывали повсюду листовки. И таким способом поддерживали дух в народе. Ну, и ещё по-разному вредили оккупантам.

А потом всех молодогвардейцев схватили, пытали и убили. Это похоже на то, что случилось с подпольной организацией, в которой были моя бабушка, мама и дед Андрей. Почему-то всегда находится предатель, который всех предаёт. Предатель – самый страшный человек на свете. Он даже страшнее явного врага.

Теперь в Краснодоне есть музей Молодой гвардии. На стенах – их фотографии. Красивые мальчишки и девчонки… весёлые… Олег Кошевой, Люба Шевцова… и много других. Они прожили совсем мало. И не было им жаль своих жизней – только бы поскорее освободить родину от фашистов.

Я чуть не плакала, когда нас водили по этому музею. А ребята с фотографий как будто смотрели на нас с вопросом: забудем мы их или не забудем?

Интересно: знают ли они ГДЕ-ТО ТАМ, что уже написали книгу об их подвиге, и сделали о них фильм? И книга, и фильм так и называются – «Молодая гвардия». Отличные артисты играют в этом фильме…

Конечно, я думаю, что люди не забудут краснодонцев. Но всё равно очень, очень жаль их совсем короткой жизни…

А потом нас повезли за город и высадили из автобуса в голой, совершенно чёрной степи. И подвели к чёрной дыре в земле. И сказали, что это – тот самый шурф старой шахты, куда немцы сбросили краснодонцев живьём. А потом пустили туда вагонетку… И несколько суток ещё по степи разносились стоны умирающих молодогвардейцев… мальчишек и девчонок… И матери их ничем не могли им помочь. Никто им не мог помочь, потому что немцы не подпускали никого к этому шурфу.

Я заглянула в эту чёрную дыру… Я представила их там – в страшной глубине… У меня закружилась голова, и я еле устояла на ногах.

Никогда не забуду этот шурф посреди чёрной степи… И нас, девятилетних детей, оцепенело стоящих вокруг этого жуткого места…

* * *

Всю дорогу обратно, и весь вечер, и много-много дней я думала только об одном: неужели взрослым немцам не жалко было убивать наших мальчишек и девчонок?.. Да ещё так страшно убивать – таким лютым способом! Разве это люди?.. А если не люди – то кто же тогда они?

Бабушка говорит коротко: «Фашисты». И я понимаю это так: фашист – он с виду как человек, он даже может играть на губной гармошке, бабушка говорит, что многие фашисты хорошо играли на губных гармошках. Но внутри у фашиста ничего человеческого не осталось. А куда оно подевалось?.. Ведь все фашисты были когда-то маленькими, миленькими детками…

Этот вопрос с того дня не даёт мне покоя. Почему человек перестаёт быть человеком? В какой момент жизни это происходит, и по какой причине? И неужели внутри у человека нет НИЧЕГО такого, что не дало бы ему превратиться в фашиста?..

И ещё вопрос: в каком возрасте ребёнку нужно говорить о страшном? В девять лет – не рано ли?..

Но я-то о страшном слышала с пелёнок.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»