Читать книгу: «След Кенгуру», страница 5
Судорожные метания мысли
Судорожные метания мысли от недостатков привычной жизни к преимуществам новой и обратно явно затягивались, одни доводы легко перекрывались другими, и последние, хошь не хошь, влекли на глубину неизменности заведенных, привычных порядков. А пороги, омуты? Так они везде – пороги с омутами, где их только нет. Проще говоря, не хватило Антону понедельника, чтобы определиться. Вроде бы и насыщенным оказался день, и длинным, как пятница после контрольной, когда самое время терять дневник, или признаваться, но тогда – сделай выходным ручкой. В то же время он оказался недостаточным, бог ты мой, что там недостаточным – безнадежно коротким для судьбоносных решений. И все это нисколечко не напрягает, в смысле противоречий, то есть противоречий – ноль, потому что речь о понедельнике. Вторник бы такой суеты не вынес. А среда запросто – дама!
Нет, с заманчивостью призрачных высот все обстояло по-прежнему – манили. Вот только во всем остальном виделись сплошь сложности. Вслед за «суетным» понедельником наступил «нервозный» вторник, затем вся, как ей и предписано – суматошная, вся в противоречивых мыслях, «психанутая» среда. И даже «никакой» четверг, трудившийся подъемным, а точнее опускаемым мостиком навстречу вожделенным выходным, не порадовал, не порадел, вообще не сумел ничем радостным выделиться. Как и не было четверга. С другой стороны, странно было от «никакого» дня вообще чего- либо ожидать. Выходит, с возложенной на него миссией он справился на отлично.
К пятнице Антон до такой степени заморочился, что завалил «целый четвертной» диктант. Конечно, никто тут же в классе диктанты не проверял, тем более труды отдельно взятого нерадивого, обремененного «неудобоворимым». Оглашение приговоров ожидалось не ранее следующего вторника, однако Антон в делах этих скорбных был большим докой и редко обманывался. Лишь раз, если быть совсем точным. Тогда их училку в подъезде ограбили. Вырвали из рук сумку с зарплатой за месяц и всеми тетрадями. Понятно, что за деньгами шпана охотилась – на кой черт им чужие ошибки? Грабителей, кстати, быстро нашли и даже часть денег пострадавшей вернули, а вот школьникам амнистия вышла, потому как тетради пропали бесследно. Старший Кирсанов – Герман Антонович – по этому поводу заметил с усмешкой, что в милиции тоже люди работают, но Антону не сразу хватило смекалки сообразить – к чему это он, решил, что отцовская похвала касалась скорой поимки злодеев. Позже, когда до него дошел смыл отцовской реплики, проникся уважением к милиции за неожиданное благородство и даже подумал, а не податься ли самому в ряды защитников граждан? «Буду шпану истреблять и тетрадки на свалку выбрасывать. Хорошее дело, нужное людям!» Но душа скукожилась и не пожелала откликнуться с таким же жаром, с какими отзывалась на шанс стать душой моряка или, положим, космонавта, и Антон благополучно забыл о мимолетном порыве.
На сей раз вероятности избежать «пары» по русскому не было никакой, что не могло не расстраивать. И расстраивало. С другой стороны, причина неизбежного ее появления в дневнике Антона Кирсанова была в кои-то веки (по самому Антону Кирсанову) оправданной и весомой: ни много ни мало, о судьбе речь, обо всей будущей жизни! «Такие двойки. Таких двоек еще поискать. Это ого-го какие двойки!» – нечетко, но бравурно сформулировал он свое отношение к предвиденному результату, по ходу прикидывая, насколько такой подход может быть понят и верно оценен родителями. Так ли уж велика его вина в том, что во время диктанта о Володе Дубинине, пионере-герое, а не «жопе», как внук Антон, залетела в его душу стая сомнений? Ну а дальше – наглые, не желающие замечать ни запятых без надобности, ни иных заблуждений по части правописания, они принялись самым хамским образом обживать территорию, гнезда вить:
«А что будет, как ошибусь и не отличу «неудобоваримое» от, скажем, пацанской верности круговой поруке? – терзался Антон, бездумно, механически выводя слова, доносившиеся до него со стороны учительского стола. – Лишу себя с кондачка, разом, всех самых завидных доблестей, без которых не видать мне ни авторитета, ни уважения среди сверстников? Завучу-то что. Ей вон все тридцать пять нащелкало, если не больше. Жизнь прожита. Диктуй себе диктанты – и всех забот. К тому же – целый за- авуч! Не фунт изюму. А мне, между прочим, с одноклассниками не год и не два кандалами вместе за партой греметь! Мне без авторитета – никак, труба без авторитета».
Когда прозвенел звонок и запоздало мелькнуло обескураживающее откровение, что в слове «подорвался» не все гласные – «а», Антон решил все-таки поговорить на эту трудную тему с отцом, посоветоваться. Не то, чтобы он так уж на самом деле нуждался в совете, просто интуиция подсказала: «Хорошее дело, зачтется при случае». А случай, как водится, был не за горами, он уже спускался в долину, где вызревали плоды Антошкиного разгильдяйства, размахивая гигантским полотнищем с призывом:
«Все на родительское собрание по итогам четверти!»
И было это полотнище черного цвета. Только буквы белели, но в будущее Антона она света не добавляли.
Дома Антон строгим тоном поставил отца в известность, что у него к нему «мужской разговор». Если бы родитель был менее увлечен хоккейной баталией, пусть и в записи, то вздрогнул бы непременно от мысли, что сейчас ему будет доложено о беременности какой-нибудь Светки из третьего класса, и самое время познакомиться и переговорить с ее семьей, обсудить, у кого будут жить молодые. И на что: маленькие, но скидываться придется по крупному.
«Интересно, каково это – «мужской разговор» на словах, без ремня?» – вдруг озадачился Антон и даже вздрогнул от неожиданной пронзительной мысли: «Что если без ремня – это не по-мужски? Может умнее другое название выбрать? Серьезный разговор, к примеру. Но они все, разговоры, серьезные, а нужно, чтобы этот стал особенным.»
Однако в тот вечер повод для взбучки еще не вызрел – редкий, надо сказать, момент, – так что грех было по уму не распорядиться удачей. Дневник, тем не менее, Антон все же припрятал как следует. Подстраховался: а ну как насторожится Герман Антонович его худобой и примется страницы пересчитывать. Не должен, конечно, никогда раньше такого не было, но ведь нашел же он в прошлом году бычок в целлофане, припрятанный за козырьком сыновьей ушанки! А казалось бы, чего ему за козырек этот было заглядывать? Своих сигарет у него всегда целый блок дома в запасе, а если точно, то на сегодняшний день – блок и три пачки, третья открытая, в ней восемнадцать сигарет, из такой не возьмешь, вообще не исключено, что засада.
Отец покорно, хотя и со вздохом с новостью справился, выключил телевизор. Наверняка вспомнил упрек жены: «Совсем Антошкой не занимаешься» и, поскольку не было ее рядом, легко признал упрек справедливым. Герман Антонович пересел в угол дивана, нога на ногу, руку вытянул вдоль спинки, устроился. Поза получилась по-домашнему расслабленной – «Кроха сын к отцу пришел.» Улыбнулся Антону, показал глазами на кресло, предлагая тоже не жертвовать личным комфортом: мужской разговор, значит – обстоятельный, а если обстоятельный, то это надолго. Антон, однако, помотал в ответ головой и остался стоять ближе к двери, на самом углу ковра, непроизвольно поставив тапки по линиям рамки коврового рисунка, вышла почти что «первая позиция». Если бы он заметил такую странность, то разговор скорее пришлось бы отложить. Антона подхватили бы и унесли воспоминания о чудесном фильме «Я вас любил» и весь реальным мир оказался бы заслонен застенчивой улыбкой Нади Наумченко – так звали главную героиню. Фильм недавно вышел в прокат, и Антон один раз ходил на него с родителями, а потом еще дважды один, причем втайне от других пацанов, потому что настоящему пацану нежности и лирика ни к чему. Хотя Славка, восьмиклассник из четвертого подъезда по прозвищу «политический», не таясь божился, что готов хоть завтра жениться на Анжелике, той что «маркиза ангелов». И плевать он хотел, что она старая. А «плевать» он намеревался «с высокой стройки коммунизма», так что шансов в кого-нибудь угодить была – ноль. Но не в этом дело. Важно, что его за это не осуждал. «Наверное, с иностранками все по-другому», – рассудил Антон, обмозговав разность в подходах.
Бог миловал, необычность собственной позы он не заметил.
– Ну. – отец хотел добавить «балерун», но вовремя спохватился, – излагай.
Антон заговорил сбивчиво и непоследовательно, хотя вроде и подготовился, все продумал, слова умные подобрал – про трудное детство, нехватку родительского внимания, прочую «заумь».
Судьба, наверное: где только ни будет учиться Антон в своей жизни, но ему так ни разу и не удастся блеснуть по-настоящему ярко, если основательно подготовится по предмету. Соберет урожай пятерок, и вроде заслуженно, но не полыхнет искрой божьей, – блекло. Придраться не к чему, скучно. Чинуша мечты. Зато как легко ему станут даваться экспромты! И не только в аудиториях. И не только в мужских компаниях. И не только в дневное время. И не только, когда подшофе.
С другой стороны, изложил он свои проблемы отцу хоть и путано, зато откровенно. Даже про Агапову вспомнил. И о том, что рыжие обладают ни на что не похожим запахом, лучше цветов, – тоже из виду не упустил.
Старший Кирсанов слушал Антона молча, время от времени теребил мочки ушей. Сначала его беспокоила левая, потом переключился на правую. Почему-то именно эта деталь больше других запомнилась сыну, будто в выбранной отцом последовательности был скрыт потаенный и крайне важный смысл. Пройдет время и Антон догадается, что таким образом отец проверял: это в самом деле с ним происходит? Уж не сон ли? А однажды сам поймает себя на бессознательном повторении отцовского жеста – во время торжественной линейки восьмиклассников, сдавших свой первый в жизни экзамен: «Не может быть?! Сдал.» Потом отец без всякой цели застегнул и снова расстегнул верхнюю пуговицу на домашней фланелевой рубашке и поинтересовался:
– У тебя все?
– Все.
– Послезавтра, в праздник, на дачу поедем.
Среагировал странновато, можно сказать, невпопад, но могло быть и хуже: что-то уж больно разоткровенничался с ним сын. Антон и сам от себя такого не ожидал.
Моя покойная матушка говорила в таких случаях: «Ну все, понесло- поехало.», а бабушка часто крестилась и повторяла: «Свят-свят.». При этом делала вид, что смотрит в окно, и натуральный ее испуг не имеет ко мне отношения. Убейте, но не вспомню, чего уж такого инфернального я мог в те годы наговорить. А может быть, потому и не помню, что отмолила бабушка мои детские глупости и, похоже, юношеские. И часть взрослых.
Бабуля Антона, как было заведено в семье Кирсановых, все это время «паслась» в коридоре, под дверью, по-своему расценив тот факт, что мужчины уединились. Расслышав отцовскую реплику про дачу, дверь приотворила, чтобы в щель лицо поместилось – на голове бигуди, у открытой духовки сушилась, сорвали с насеста, – и встряла:
– Говорила тебе, сынок, странный он у нас, а у тебя все никак времени нет. Рано ему еще хандрить! А ведь хандрит, стервец! Еще как хандрит. Лупить надо чаще, и не жалеть. Все горечи через жалость.
И на десерт всхлипнула.
Про пионера и жопу не вспомнила, оправдала надежды Антона.
А вот «мужской разговор» – нет, не оправдал надежд.
Бабкиным чаяниям – плохо молилась – тоже не суждено было сбыться: не за что было в тот вечер пороть Антона. Впрочем, звучит это не слишком правдоподобно. Скажем так: существующий повод Кирсанову старшему был не ведом. Мог, конечно, Герман Антонович уважить мать и несильно выпороть наследника просто так, для профилактики, которая еще никому, имея ввиду родителей, не вредила. Мог. И при этом каждый бы мучился думой – «за что?», перебирая в уме возможные варианты, отмечая на мысленных полях крестики, галочки. Ведь не те это поля, где нагуливают жирок вопросы без ясных ответов. Но сдержался старший Кирсанов. И хорошо.
Вот же вредная бабка!
Лучший Антошкин друг
Лучший Антошкин друг и сосед по подъезду Санька тоже, как и старший Кирьянов, не въехал в «исповедь», не уловил сути, хотя с ним, казалось, Антон был еще откровеннее; родителям ведь не все без утайки расскажешь – чревато. Особенно если матом.
– Подрочи в гондон, чудило, попробуй – посоветовал Санька со знанием дела. – Отвлечет. Чума как клево, ни на что не похоже, и на пододеяльнике следов нет. Тебе дать один? У меня последний. Незапечатанный, но чистый…
Антон взял. Саньке – хорошисту по русскому и истории и незаменимому подсказчику в текущем школьном сезоне, странно было бы не доверять, мог обидеться. Тогда – труба дело.
Эксперимент не увлек. Больше того, исполнившая предназначение резина категорически отказывалась тонуть в унитазе, гадость эдакая. Она цеплялась за жизнь, надувалась пораженным катарактой глазом и насмешливо им в Антона пялилась. Пришлось вытаскивать ее из толчка, преодолевая рвотные спазмы, хоть и не неженка – собачье говно руками на спор подбирал, и прятать в комок туалетной бумаги. Потом Антон полчаса выпасал момент, чтобы в кухне не было никого – отдельная драма, – запихнул последствия забав в надорванную вощеную пирамидку из под молока и добровольно, чего раньше никогда не бывало, вынес полупустое мусорное ведро. Закрыв смердящий зев мусоропровода и вытерев о штаны руки, наконец-то расслабился.
Ему повезло: обитатели квартиры семейства Кирсановых лишь чудом не отметили чрезвычайно подозрительную активность младшего.
Надо было что-то сказать Саньке, тот дважды досаждал другу по телефону, издергал своим «Ну как?». Врать дальше не было смысла – впереди разгильдяев, двоечников и прочих «залетчиков» ожидал титанический труд над ошибками, в том числе совершенными в диктанте за четверть, и Антон, мальчик в меру корыстный, обнял друга Саньку со всей искренностью:
– Факт отпустило. Спасибо тебе огромадное, друг. А то заманался я. Не знал уже, что и делать.
Увы, искренность порой губит дружбу, и через несколько дней Санька перестал быть лучшим среди друзей Антона. Сначала он отказался принять на веру, а потом и вовсе с недопустимой горячностью отверг выстраданную Антоном теорию о неповторимости запаха всех обитающих на планете рыжих – от тушканчиков до Агаповой. Агапова – это важно – во втором классе двинула Саньке портфелем по голове, и он хвастался, что на его макушке пожизненно отпечатался след от замка. Однако, не глядя на приобретенную уникальность, которой бы следовало дорожить, он рыжую Агапову с того дня невзлюбил и при случае обижал, утверждая, что она с ножками-палочками и копной ярко-рыжих волос похожа на подожженную спичку. Наверняка повторял за кем-нибудь из остряков постарше, сам бы не додумался до такого. Повторял, однако, с нескрываемым удовольствием, нравилось смотреть, как друг злится, а крыть нечем. К тому же Санька решил, что, раз у него рыжий кот, так и право судить обо всем, что касается мира рыжих, тоже принадлежит ему, по умолчанию. Теоретически, оспорить столь явную несправедливость и разрушить монополию друга было делом пустячным: взять, да самому завести зверушку домашнюю искомого цвета. Практически же, шансы подвигнуть семейство Кирсановых на участие в эксперименте находились за гранью реальности. «Бабка костьми ляжет, но в доме не будет живности», – безнадежно подытожил Антон. Хотя и такой исход – это о бабуле – чего-то да стоил, прости господи.
Несмотря на все разногласия, в отношениях двух друзей и к тому же соседей все было не так уж плохо до момента, пока Санька не заявил совершенно не к месту – мирно покуривали за сараями, – что если Агаповой нравятся такие идиоты и неучи, как Кирсанов, то он – автобус. Он, Санька, автобус, а его друг Антон – идиот и неуч. Сейчас бы Антон Германович как пить дать съехидничал: «То есть ты – автобус, а я, по всему выходит, водитель из гастарбайтеров?» Это сейчас. А тогда Антон не сдержался и устроил «автобусу» нехилую «аварию».
Так они с Санькой рассорились насмерть и насовсем. Другими словами – на все лето, до сентября.
Пока Антон силком тащил Саньку в ближайшую от дома травматологию, тот пускал злые пурпурные слюни и бормотал, что если Кирсанов когда-нибудь попадет под трамвай и ему отрежет ноги, то он, Санька, хоть и звеньевой в пионерском отряде, ни за что не будет накладывать на обрубки резиновый жгут, прекращая кровотечение. Вообще, вел себя друг, ставший бывшим, как форменная свинья – его же не бросили! Однако Антон все же справился с желанием вмазать Саньке еще раз – за ноги отрезанные и общую душевную черствость, и получил в результате достойный повод гордиться собственными великодушием и сдержанностью. Все одновременно.
На губу Саньке наложили три шва, а Антону погрозили детской комнатой милиции, потому что он, дурак, сразу же рассказал все как было. Опоздавшие заверения пострадавшего, что упал, мол, ударился, никто не принял всерьез. Наоборот, и ему, страдальцу с губой, разнесенной, будто сливу под ней «притоптал», тоже пригрозили милицией. За вранье. До милиции, впрочем, дело так не дошло, даже на нотациях сэкономили, оставили, наверное, для более подобающего случая или для других пациентов. А может быть, запас нравоучений иссяк, израсходовали за день. Или прокисли они, а свежих еще жать и ждать. Может же быть такое? Визит завершился напутствием пожилой и не очень опрятной медицинской сестры, сварливой, не утруждающей себя даже намеками на сострадание, каковое впрочем, не в чести в травматологических пунктах, в ночных дежурных стоматологиях, в пельменных, в армии и в бракоразводных процессах.
– Топайте уже отсюда, оглоеды, – сказала она. Из приличных семей, как я посмотрю. Вот из таких и растут шпана да бандиты.
Всю дорогу до дома Санька молчал, заморозка лишила его возможности шевелить языком, но по взглядам, которыми он исподтишка награждал обидчика, было ясно, что путь последнего к тройке по русскому будет непосильно долог и невероятно тернист. Антон же в это время переваривал слова медсестры, раздумывая над тем, что на бандита он совсем не похож, обычно о нем говорили: «мальчик выглядит таким положительным, а учится и ведет себя так плохо.», а вот Санька, нарочито державшийся сбоку, с перемазанной йодом и перекошенной физиономией – совсем другое дело. Санька – чистой воды шпана, не хватает лишь кепки с низко надвинутым на глаза козырьком. У Антона такая была, он ее не носил, не нравилась, вот и решил подарить Саньке.
«Не сегодня, конечно, но обязательно подарю. Ему в самый раз будет».
Угрызений совести за содеянное рукоприкладство Антон не испытывал, Санька нарвался сам, но утешить бывшего друга подарком казалось правильным.
«Все равно не сегодня.»
Не выдержал. Таком вынес из дому кепку, спустился вниз и засунул ее в Санькин почтовый ящик. Аккуратно засунул, чтобы козырек не замять. Туда же приготовился бросить коротенькую записку «ПБДС», что должно было означать «подарок бывшему другу Саньке», но в последний момент заподозрил, что заморозка могла охватить не только лицо, но и мозг бывшего друга, дописал в уголке понятное: «носи», а чуть ниже добавил еще одно: «не для дяди Леши».
Дядя Леша
Дядя Леша, неродной Санькин отец, встретил Антона вечером того же дня на лестнице, куда выходил покурить или передохнуть от говорливой и вздорной Санькиной матери. Встретил случайно, не похоже было, что поджидал. Мог бы, если надо, и домой подняться к Кирсановым. Они, правда, с отцом Антона не очень чтобы общались, но и не ссорились, не было такого. Так ведь и повода до сего дня не было. А Санька с Антоном с трех лет дружбу водили, с детского сада.
Не наябедничал, однако, дядя Леша, не зашел к Кирсановым. Сказал грустно:
– Совсем вы странные, дети. Мы ведь вас не такими задумывали. Другими.
Он поднял к грязному потолку, на уровень глаз, тонкую нежную руку – о таких говорят «аристократическая», такие же встречаются у чахоточных и иных доходяг, если отмыть и обстричь ногти. Поднял раскрытой ладонью вверх, будто держал в ней, робея от значимости момента, спутник, сердце Данко или, на худой конец, белого голубя мира. Смотрел тоже вверх, недолго, секунду-другую, ровно столько, сколько требовалось единственному собеседнику, как сейчас Антону, или множеству, как бывало по-видимому чаще, чтобы сосредоточиться на руке, и забыться, нафантазировать, разглядеть в ней то, что подсказывало воображение, захотеть вот так же.
Дядя Леша был известен в подъезде и, без сомнения, за его пределами тоже, тем, что никогда не кричал, не ругался. Ему не было нужды проявлять эмоции всякими привычными и, увы, примитивными способами: лишнее.
«Атавизм», – говорил. Никто другой не умел так обидно и уничижительно просто отмахиваться от собеседника… Жест и слово… Я и сам не знаю, правильно ли описал словом «отмахиваться» многослойное по сути действие. Есть на сей счет у меня сомнения. Так вот, он намеренно обрывал начатую фразу, бросая ее, как что-то там в царскую водку.
Что именно надо бросать в царскую водку я не помню. С какой такой целью все это делалось – тоже вылетело из памяти на волю и на веки вечные, как таблица Брадиса, суть происходящего с пестиками-тычинками, почему толщину дерева нельзя подчеркнуть количеством «н» в слове «деревянный», и еще многое-многое прочее. Наверное опыт такой был по химии. Да и не в царской водке, в конце концов, дело (она с краю), а в том – что в нее бросают! А также в том, что оно, брошенное, обязано добровольно раствориться без осадка. Ничего другого от брошенного в царскую водку не требуется. Лишь готовность принести себя в жертву. Как от сахара в чае.
Главным же в микро-спектакле дяди Леши было не умирающее в полете слово, а жест! Еще, пожалуй, кое-что значила мимика. Кое-что, но не все: гримаса мучительного страдания работала исключительно на «подтанцовке». Сама по себе она «зал не собирала», не могла собирать. Страдал дядя Леша не так убедительно, как шевелил руками и говорил.
Словно загипнотизированный, Антон наблюдал за свободным, исполненным подлинного трагизма полетом-падением ладони с переворотом вниз, будто стряхивали с нее что-то неловкое, стыдное даже. Спутник! Он же сердце Данко! Сам Данко! Голубь! Мир! Жизнь!
Вдребезги!
Все вдребезги!
Антон, как и требовалось, почувствовал себя морально раздавленным и уничтоженным: «Уж лучше бы наорал! Или подзатыльник отвесил!» Понимал при этом, что раньше Санькин рыжий кот накукует дяди Леше долгую или недолгую жизнь.
И ведь накуковали… Не кот, понятно, и не водитель молоковоза – тот всего лишь подсуетился и выполнил, чтобы земной срок, «накукованный» дяде Леше, тот не переходил. Совсем скудный срок отвели дяде Леше.
В день, когда молоковоз задавил его насмерть, Санька из принципа, хотя говорил почему-то «из солидарности», перестал пить молоко, но творожные сырки так и остались его любимым лакомством, ценимым выше мороженого. Антон никогда не мог понять, как так можно: где сырки и где мороженое?! А фамилия того шофера в самом деле была Кукушкин. Не вру. Клянусь.
Отец Антона сказал как-то о дяде Леше: «Не знал бы, что обычный месткомовский прыщ, подумал бы, что из киношных актеров». По тому, как сказано это было, каким тоном, обитатели квартиры Кирсановых в который раз убедились, что профсоюз у отца семейства явно не в числе фаворитов, да и актерское племя он тоже не сильно жалует. Зато с заполошной Санькиной мамой Кирсанов-старший был обходителен и вообще относился к ней с симпатией. «Казачка! – говорил. – Ее за три квартала слышно, кого хочешь перекричит! У меня на войне ротный был из казаков. Ух, какой голосище!» Трех солдат из части прислал в помощь – мебель к поминкам собирать по подъезду и свою, домашнюю, передвигать, чтобы было где рассесться.
Маму Санькину в те печальные дни было слышно чаще обычного, несмотря на основательность дома, его перекрытий и стен, и Антон пуще прежнего не понимал, что уж так восхищает отца в монотонной скороговорке на верхней октаве.
Поминки вышли показные и многословные. Герман Антонович после первых двух рюмок удалился под какой-то заминкой, не выдержал, да и старался не очень. Дома на вопрос «Как там?» сказал:
– Только дяди Леши не хватает.
Бабуля Кирсанова, судя по лицу, готовилась завести разговор, который мама Антона называла «шарманкой»: о том, как правильно будет ее проводить в мир иной и кто непременно должен быть приглашен на поминки, но потом передумала, пожала губы, будто на что-то обиделась, и ушла в свою комнату. Сообразила, что рассуждать о своих будущих похоронах, когда двумя этажами ниже реальная смерть, совсем не то, что изводить и дразнить домочадцев в обычный день.
Все это – гибель дяди Леши, поминки и неожиданная бабулина щепетильность – станет отметиной предстоящей осени. Антон к этому времени будет великодушно прощен своим другом Санькой, и опять станут на пару бегать по субботам в бассейн, где Санька будет скрытно завидовать, разглядывая в раздевалке «свежак» из Антоновых «боевых отметин».
– Первое сентября прогулял, ну ты помнишь. Не поверишь, только вчера узнали. Видал?! – расхвастается битый. Его плавки будут маскировать лишь ничтожно малую толику багровых полос. Карающая рука Кирсанова- старшего была, если судить по рисунку, крепкой, тяжелой, но «инструментом» – ремнем – владела не очень уверено, наверняка хуже, чем стрелковым оружием.
– Орал? – участливо будет спрашивать Санька.
– Еще как! – приосанится младший Кирсанов, отвечая на оба вопроса сразу. – Но отец орал громче. Я думал, у вас слышно.
– Не-а, – потянет Санька разочарованно, словно уснул в новогоднюю ночь раньше времени и пропустил «Мелодии и ритмы современной эстрады».
Натурально ведь, вот болван, будет Антону завидовать! Чуть позже признается, что не знает, как пойдет в армию таким неопытным, не приспособленным. ни к чему, что спит из-за этого плохо, так как страшно ему, и не хочется быть слабаком. Антон в шутку пообещает похлопотать, уговорить отца преподать Саньке по-соседски пару уроков «мужской выучки». Санька же сникнет и скажет в ответ серьезно:
– Ты понимаешь, Тоха. Дядя Леша не поймет, обидится.
Жить дяде Леше на тот день оставалась неделя.
Герман Антонович, когда подошел срок, вопреки своим убеждениям – неравнодушен к казакам и казачкам – выправил Саньке «белый билет», и тот вместо армии остался с матерью, хотя «вечерников» призывали всех, а завзятых «ботаников» типа Саньки, отчего-то в первую очередь. Из вредности, наверное. Больно раздражали они военкомов своей очевидной неприспособленностью ни к дисциплине, ни к службе вообще. Вот и напоминали себе военкомы про «сказку», которую следует «сделать былью», имея ввиду «жизнь» и «ад», это всего лишь вопрос выбора слов. Кстати, о словах: таких слов как «ботаник» или «ботан», в модной лексике того времени не было, зато армия была советской и непобедимой.