3 книги в месяц за 299 

Осень СредневековьяТекст

11
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Осень Средневековья Уцененный товар (№9) | Хёйзинга Йохан
Осень Средневековья Уцененный товар (№9) | Хёйзинга Йохан
Бумажная версия
200 
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Предисловие к первому изданию

Возникновение нового – не этого ли наш дух более всего ищет в минувшем! Нам хочется знать, как зародились и расцвели те новые идеи и формы жизненного уклада, сияние которых впоследствии достигло своего полного блеска. Иными словами, мы рассматриваем некий период времени прежде всего как скрытое обещание того, что исполнится в будущем. Сколь ревностно выискивали мы в средневековой цивилизации ростки современной культуры! Столь ревностно, что порою казалось, будто история духовной жизни Средневековья представляет собою не более чем преддверие Ренессанса. И действительно, во времена, слывшие некогда закостенелыми, мертвыми, новое повсюду уже пускало побеги, и все словно бы устремлялось к будущему совершенству. Однако в поисках новой, еще только возникающей жизни мы легко забывали, что в истории, так же как и в природе, умирание и зарождение идут вровень друг с другом. Старые формы культуры умирают в то же самое время и на той же почве, где новое находит пищу для роста.

Здесь делается попытка увидеть в XIV и XV вв. не возвещение Ренессанса, но завершение Средневековья; попытка увидеть средневековую культуру в ее последней жизненной фазе, как дерево, плоды которого уже перезрели, – полностью раскрывшейся и достигшей вершины в своем развитии. Зарастание живого ядра мысли рассудочными, одеревенелыми формами, высыхание и отвердение богатой культуры – вот чему посвящены эти страницы. Мой взгляд, когда я писал эту книгу, устремлялся как бы в глубины вечернего неба, но было оно кроваво-красным, тяжелым, пустынным, в угрожающих свинцовых прогалах и отсвечивало медным, фальшивым блеском.

Теперь, оглядывая написанное, я спрашиваю себя, не растворились бы все мутные краски в прозрачной ясности, задержи я свой взгляд подольше на этом вечернем небе. Пожалуй, картина, которой я придал очертания и окраску, получилась более мрачной и менее спокойной, чем я рассчитывал, когда начинал этот труд. И легко может случиться, что читателю, внимание которого то и дело останавливается на упадке, на отжившем и увядающем, покажется чрезмерной падающая на эту книгу тень смерти.

Отправной точкой этой работы была потребность лучше понять искусство братьев ван Эйк{1} и их последователей, потребность постигнуть их творчество во взаимосвязи со всей жизнью эпохи. Бургундское общество было тем единством, которое я хотел охватить своим взором; мне казалось, что его можно рассматривать, несколько обобщая, как некое культурное целое, наподобие итальянского кватроченто{2}, и эта книга первоначально должна была носить название De eeuw van Bourgondië [Век Бургундии]{3}. Но, по мере того как мои цели принимали все более общий характер, я вынужден был ввести некоторые ограничения. Единство бургундской культуры приходилось постулировать лишь в очень узком смысле, небургундской Франции следовало уделить по меньшей мере столь же много внимания. Так вместо Бургундии самой по себе возникла пара: Франция и Нидерланды, и при этом весьма отличные друг от друга. Ведь при рассмотрении умирающей средневековой культуры в целом французский компонент должен был оставить нидерландский далеко позади. Лишь в тех областях, где нидерландская культура имела самостоятельное значение: в религии и в искусстве, – о ней говорится подробнее. Некоторое нарушение в главе XVI установленных географических границ, с тем чтобы наряду с Рюйсбруком и Дионисием Картузианцем привлечь также Майстера Экхарта, Сузо и Таулера, в особых оправданиях не нуждается.

Сколь незначительным кажется мне сейчас число прочитанных мною книг и документов XIV–XV вв. по сравнению со всем тем, что я хотел бы еще прочитать! Сколь охотно я, помимо ряда основных духовных направлений, на которых большею частью основывается это представление об эпохе, указал бы и немало других! Но все же, если более всего я ссылаюсь: из историков – на Фруассара и Шастеллена, из поэтов – на Эсташа Дешана, из теологов – на Жана Жерсона и Дионисия Картузианца, из художников – на Яна ван Эйка, – это объясняется не столько ограниченностью материала, сколько тем фактом, что именно они щедростью и изощренным своеобразием творчества особенно ярко отражают дух времени.

Формы – в жизни, в мышлении – вот что пытаюсь я здесь описывать. Приближение к истинному содержанию, заключенному в этих формах, – станет ли и это когда-либо делом исторического исследования?

Январь 1919 г.

Глава I
Яркость и острота жизни

Когда мир был на пять веков моложе, все жизненные происшествия облекались в формы, очерченные куда более резко, чем в наше время. Страдание и радость, злосчастье и удача различались гораздо более ощутимо; человеческие переживания сохраняли ту степень полноты и непосредственности, с которыми и поныне воспринимает горе и радость душа ребенка. Всякое действие, всякий поступок следовали разработанному и выразительному ритуалу, возвышаясь до прочного и неизменного стиля жизни. Важные события: рождение, брак, смерть – благодаря церковным таинствам были окружены сиянием божественной тайны. Но и вещи не столь значительные, такие как путешествие, работа, деловое или дружеское посещение, сопровождались множественными благословениями, церемониями, присловьями и обставлялись теми или иными обрядами.

Бедствиям и обездоленности неоткуда было ждать облегчения, в ту пору они были куда мучительнее и страшнее. Болезнь и здоровье разнились намного сильнее, пугающий мрак и суровая стужа зимою представляли собою настоящее зло. Знатностью и богатством упивались с большею алчностью и более истово, ибо они гораздо острее противостояли вопиющей нищете и отверженности. Подбитый мехом плащ, жаркий огонь очага, вино и шутка, мягкое и удобное ложе доставляли то громадное наслаждение, которое впоследствии, быть может благодаря английским романам, неизменно становится самым ярким воплощением житейских радостей. Все стороны жизни выставлялись напоказ кичливо и грубо. Прокаженные вертели свои трещотки и собирались в процессии, нищие вопили на папертях, обнажая свое убожество и уродства. Состояния и сословия, звания и профессии различались одеждой. Знатные господа передвигались не иначе, как блистая великолепием оружия и нарядов, всем на страх и на зависть. Отправление правосудия, появление купцов с товаром, свадьбы и похороны громогласно возвещались криками, процессиями, плачем и музыкой. Влюбленные носили цвета своей дамы, члены братства – свою эмблему, сторонники влиятельной персоны – соответствующие значки и отличия.

Во внешнем облике городов и деревень также преобладали пестрота и контрасты. Средневековый город не переходил, подобно нашим городам, в неряшливые окраины с бесхитростными домишками и унылыми фабриками, но выступал как единое целое, опоясанный стенами и ощетинившийся грозными башнями. Сколь высокими и массивными ни были бы каменные дома купцов или знати, здания храмов своими громадами величественно царили над городом.

Разница между летом и зимой ощущалась резче, чем в нашей жизни, так же как между светом и тьмой, тишиною и шумом. Современному городу едва ли ведомы мертвая тишина и непроглядная темень, впечатляющее воздействие одинокого огонька или одинокого далекого крика.

 

Из-за постоянных контрастов, пестроты форм всего, что затрагивало ум и чувства, каждодневная жизнь возбуждала и разжигала страсти, проявлявшиеся то в неожиданных взрывах грубой необузданности и зверской жестокости, то в порывах душевной отзывчивости, в переменчивой атмосфере которых протекала жизнь средневекового города.

Но один звук неизменно перекрывал шум беспокойной жизни; сколь бы он ни был разнообразным, он в ней никогда не терялся и возносил все преходящее в сферу порядка и ясности. Это колокольный звон. В повседневной жизни колокола уподоблялись предостерегающим добрым духам, которые знакомыми всем голосами возвещали – там горе, там радость, там покой, там тревогу, там созывали народ, там предупреждали о грозящей опасности. Их звали по именам: Роланд, Толстуха Жаклин, – и каждый разбирался в значении того или иного звона. И хотя колокола звучали почти без умолку, внимание к их звону вовсе не притуплялось. В продолжение пресловутого судебного поединка между двумя валансьенскими горожанами в 1455 г., повергшего в состояние невероятного напряжения весь город и весь Бургундский двор, большой колокол – «laquelle fait hideux à oyr» [ «ужасавший слух»], по словам Шастеллена[1], – звонил, пока не окончилась схватка. На колокольне церкви Богоматери в Антверпене все еще висит старинный набатный колокол, отлитый в 1316 г. и прозванный Orida, то есть horrida – страшный[2]. Sonner l’effroy, fair l’effroy – значит бить в набат[3]; само слово effroy первоначально означало раздор (onvrede – exfredus), затем оповещение о тревоге колокольным звоном, то есть набат, и наконец – страх. Какое же невероятное возбуждение должно было охватывать каждого, когда все церкви и монастыри Парижа били в колокола с утра до вечера – и даже всю ночь – по случаю избрания Папы, который должен был положить конец Схизме{4}, или в честь заключения мира между бургиньонами и арманьяками[4] {5}!

Глубоко волнующее зрелище, несомненно, представляли собою процессии. В худые времена – а они случались нередко – шествия сменяли друг друга, день за днем, за неделей неделя. Когда пагубная распря между Орлеанским и Бургундским домами в конце концов привела к открытой гражданской войне и король Карл VI в 1412 г. развернул орифламму{6}, чтобы вместе с Иоанном Бесстрашным выступить против арманьяков, которые изменили родине, вступив в союз с англичанами, в Париже на время пребывания короля во враждебных землях было решено устраивать процессии ежедневно. Они продолжались с конца мая чуть не до конца июля; в них участвовали сменявшие друг друга ордена, гильдии и корпорации; они шли всякий раз по другим улицам и всякий раз несли другие реликвии: «les plus piteuses processions qui oncques eussent été veues de aage de homme» [ «прежалостливые шествия, печальнее их не узришь на веку своем»]. В эти дни люди постились; все шли босиком – советники парламента{7}, так же как и беднейшие горожане; все, кто могли, несли факелы или свечи; среди участников процессий всегда были дети. Пешком, издалека, босиком приходили в Париж бедняки-крестьяне. Люди шли сами или взирали на идущих «en grant pleur, en grans larmes, en grant dévocion» [ «с великим плачем, с великою скорбию, с великим благоговением»]. К тому же и время было весьма дождливое[5].

А еще были торжественные выходы государей, обставлявшиеся со всем хитроумием и искусностью, на которые только хватало воображения. И в никогда не прекращающемся изобилии – казни. Жестокое возбуждение и грубое участие, вызываемые зрелищем эшафота, были важной составной частью духовной пищи народа. Это спектакли с нравоучением. Для ужасных преступлений изобретаются ужасные наказания. В Брюсселе молодого поджигателя и убийцу сажают на цепь, которая с помощью кольца, накинутого на шест, может перемещаться по кругу, выложенному горящими вязанками хвороста. Трогательными речами ставит он себя в назидание прочим, «et tellement fit attendrir les cœurs que tout le monde fondoit en larmes de compassion» [ «и он столь умягчил сердца, что внимали ему все в слезах сострадания»]. «Et fut sa fin recommandée la plus belle que l’on avait oncques vue» [ «И содеял он кончину свою примером, прекраснейшим из когда-либо виденных»][6]. Мессир Мансар дю Буа, арманьяк, которого должны были обезглавить в 1411 г. в Париже, в дни бургиньонского террора, не только дарует от всего сердца прощение палачу, о чем тот просит его согласно с обычаем, но и хочет, чтобы палач обменялся с ним поцелуем. «Foison de peuple y avoit, qui quasi tous ploroient à chaudes larmes»[7] [ «Народу было там в изобилии, и чуть не все плакали слезами горькими»]. Нередко осужденные были вельможами, и тогда народ получал еще более живое удовлетворение от свершения неумолимого правосудия и еще более жестокий урок бренности земного величия, нежели то могло сделать какое-либо живописное изображение Пляски смерти{8}. Власти старались ничего не упустить в достижении наибольшего впечатления от этого зрелища: знаки высокого достоинства осужденных сопровождали их во время скорбного шествия. Жан дё Монтэгю, королевский мажордом, предмет ненависти Иоанна Бесстрашного, восседает высоко в повозке, которая медленно движется за двумя трубачами. Он облачен в пышное платье, соответствующее его положению: капюшон, который ниспадает на плечи, упланд{9}, наполовину красные, наполовину белые панталоны и башмаки с золотыми шпорами – на этих шпорах его обезглавленное тело и остается висеть на виселице. Богатого каноника Никола д’Оржемона, жертву мщения арманьяков, в 1416 г. провозят через Париж в телеге для мусора облаченным в просторный лиловый плащ с капюшоном; он видит, как обезглавливают двух его сотоварищей, прежде чем его самого приговаривают к пожизненному заключению «au pain de doleur et à eaue d’angoisse» [ «на хлебе скорби и воде печали»]. Голова мэтра Одара дё Бюсси, позволившего себе отказаться от места в парламенте{10}, по особому повелению Людовика XI была извлечена из могилы и выставлена на рыночной площади Эдена, покрытая алым капюшоном, отороченным мехом, «selon la mode des conseillers de parlement» [ «как носил, по обычаю, советник парламента»]; голову сопровождала стихотворная эпитафия. Король сам с язвительным остроумием описывает этот случай[8].

 

Не столь часто, как процессии и казни, появлялись то тут, то там странствующие проповедники, возбуждавшие народ своим красноречием. Мы, приученные иметь дело с газетами, едва ли можем представить ошеломляющее воздействие звучащего слова на неискушенные и невежественные умы того времени. Брат Ришар, тот, кто был приставлен в качестве исповедника к Жанне д’Арк, проповедовал в Париже в 1429 г. в течение десяти дней подряд. Он начинал в пять утра и заканчивал между десятью и одиннадцатью часами, большей частью на кладбище des Innocents [Невинноубиенных младенцев]{11}, с его галереями, покрытыми знаменитыми изображениями Пляски смерти. За его спиной, над аркою входа, горы черепов громоздились в разверстых склепах. Когда, завершив свою десятую проповедь, он возвестил, что это последняя, ибо он не получил разрешения на дальнейшие, «les gens grans et petiz plouroient si piteusement et si fondement, commes s’ilz veissent porter en terre leurs meilleurs amis, et lui aussi» [ «все, стар и млад, рыдали столь горько и жалостно, как если б видели они предание земле своих близких, и он сам вместе с ними»]. Когда же он окончательно покидал Париж, люди, в надежде, что он произнесет еще одну проповедь в Сен-Дени в воскресенье, двинулись туда, по словам Парижского горожанина, толпами еще в субботу под вечер, дабы захватить себе место – а всего их было шесть тысяч, – и пробыли там целую ночь под открытым небом[9].

Запрещено было проповедовать в Париже и францисканцу Антуану Фрадену из-за его резких выступлений против дурного правления. Но как раз поэтому его любили в народе. Денно и нощно охраняли его в монастыре кордельеров{12}; женщины стояли на страже, будучи вооружены золой и каменьями. Над предостережением против такой охраны, возглашенным от имени короля, только смеялись: мол, где уж ему было узнать об этом! Когда же Фраден, следуя запрету, вынужден был наконец все же покинуть город, народ провожал его «crians et soupirans moult fort son departement»[10] [ «громко рыдая и воздыхая, ибо он оставлял их»].

Где бы ни появлялся доминиканец св. Винцент Феррер, чтобы прочитать проповедь, навстречу ему из разных городов спешили простолюдины, члены магистрата, клирики, даже прелаты и епископы, дабы приветствовать его хвалебными гимнами. Он путешествует в сопровождении многочисленных приверженцев, которые каждый вечер после захода солнца устраивают процессии с самобичеванием и песнопениями. В каждом городе присоединяются к нему все новые и новые толпы. Он тщательно заботится об обеспечении пропитанием и ночлегом всех, кто за ним следует, назначая самых безупречных лиц квартирмейстерами. Множество священников, принадлежащих к различным духовным орденам, сопровождают его повсюду, помогая ему служить мессы и исповедовать. Ему сопутствуют также нотариусы, чтобы прямо на месте оформлять акты о прекращении споров, которые этот святой проповедник улаживает повсюду. Магистрат испанского города Ориуэла объявляет в письме епископу Мурсии, что Винцент Феррер добился в этом городе заключения 123 актов о прекращении вражды, причем в 67 случаях причиною таковой было убийство[11]. В местах проповедей его вместе со свитой приходится защищать деревянным ограждением от напора желающих поцеловать ему руку или край одежды. Когда он проповедует, ремесленники прекращают работу. Редко бывает так, чтобы Винцент Феррер не исторгал слезы у слушателей; и когда он говорит о Страшном суде, о преисподней или о Страстях Христовых, и сам проповедник, и все остальные плачут столь обильно, что ему приходится надолго умолкать, пока не прекратятся рыдания. Содеявшие зло на глазах у всех бросаются наземь и с горькими слезами каются в тягчайших грехах[12]. Когда прославленный Оливье Майар в 1485 г. в Орлеане произносил свои великопостные проповеди, на крыши домов взбиралось столько народу, что кровельщик, услуги которого оказались необходимы, представил впоследствии счет за 64 дня работы[13]. Все это – настроение английских и американских сектантских бдений, атмосфера Армии спасения{13}, но безо всякого удержу и куда более многолюдно. Читая о воздействии личности Винцента Феррера, не следует думать о благочестивых преувеличениях его биографа; трезвый и сухой Монстреле{14} почти в том же тоне рассказывает, как некий брат Фома, выдававший себя за кармелита{15}, а позднее изобличенный в обмане, возбуждал народ своими проповедями в 1428 г. во Фландрии и Северной Франции. Магистрат приветствовал его столь же торжественно, люди благородного звания вели на поводу его мула; и многие, в том числе и господа – Монстреле называет их поименно, – покидали свой дом и семью и следовали за ним повсюду. Именитые горожане украшали воздвигнутую для него кафедру самыми дорогими коврами, какие только можно было купить.

Наряду с темами Крестных мук и Страшного суда наиболее глубокое впечатление в народе вызывало обличение проповедниками роскоши и мирской суеты. По словам Монстреле, люди испытывали чувство благодарности и глубокой признательности к брату Фоме прежде всего за то, что он осуждал пышность и великолепие, но в особенности за то рвение, с которым он обрушивал обвинения на духовенство и знать. Если благородные дамы осмеливались появляться на его проповедях в высоких, остроконечных энненах{16}, он имел обыкновение громкими криками: «Au hennin! Au hennin!» – науськивать на них мальчишек (суля им отпущение грехов, по словам Монстреле), – так что женщины вынуждены были носить такие же чепцы, как у бегинок{17}. «Mais à l’exemple du lymeçon, – добродушно продолжает хронист, – lequel quand on passe près de luy retrait ses cornes par dedens et quand il ne ot plus riens les reboute dehors, ainsi firent ycelles. Car en assez brief terme après que ledit prescheur se fust départy du pays, elles mesmes recommencèrent comme devant et oublièrent sa doctrine, et reprinrent petit à petit leur vieil estаt, tel ou plus grant qu’elles avoient accoustumé de porter»[14] [ «Но как улитка <…> рожки свои вбирающая, ежели кто рядом проходит, и наружу их выпускающая, когда более уж ничего ей не угрожает, поступали и эти дамы. Ибо чрез краткое время, чуть только покинул земли их сей проповедник, стали они таковыми, каковы были до этого, и забыли все его поучения, и вернулись мало-помалу к прежнему своему состоянию, такому же или даже пуще того, что было»].

Как брат Ришар, так и брат Фома предпринимали сожжения сует – подобно тому, что шестьюдесятью годами позже, во Флоренции, в громадных масштабах и с невосполнимыми потерями для искусства творилось по наущению Савонаролы{18}. В Париже и Артуа в 1428 и 1429 гг. все это еще ограничивалось такими вещами, как игральные карты, кости, тавлеи, ларцы, украшения, которые послушно тащили из дому и мужчины и женщины. Сожжение подобных предметов в XV в. во Франции и Италии нередко было следствием громадного возбуждения, вызванного страстными призывами проповедников[15]. Оно становилось своего рода церемонией, формой, закреплявшей сопровождаемое раскаянием отвержение тщеславия и мирских удовольствий; бурное переживание переходило в общественное, торжественное деяние – в соответствии с общим стремлением эпохи к созданию форм, отвечающих определенному стилю.

Необходимо вдуматься в эту душевную восприимчивость, в эту подверженность слезам и расположенность к сердечным порывам, в эту быструю возбудимость, чтобы понять, какими красками и какой остротой отличалась жизнь этого времени.

Публичная скорбь тогда еще действительно выражала всеобщее горе. Во время похорон Карла VII народ был вне себя от избытка чувств при виде кортежа, в котором участвовали все придворные, «vestus de dueil angoisseux, lesquelz il faisait moult piteux veoir; et de la grant tristesse et courroux qu’on leur veoit porter pour la mort de leurdit maistre, furent grant pleurs et lamentacions faictes parmy toute ladicte ville» [ «облаченные в одеяния скорби, зрелище каковых вызывало горькую жалость; видя же истую скорбь и горе означенного их господина кончины ради, проливали все слезы многие, и стенания раздавались по всему этому граду»]. Шесть пажей короля следовали верхом на лошадях, покрытых с головы до ног черным бархатом. «Et Dieu scet le doloreux et piteux dueil qu’ilz faisoient pour leur dit maistre!» [ «И единому Богу ведомо, сколь горько и жалостно скорбели они о своем господине!»]. Растроганные горожане рассказывали об одном из оруженосцев, четвертый день не прикасавшемся ни к еде, ни к питью[16].

Разумеется, обильные слезы вызывало не только волнение, побуждаемое глубокой скорбью, пылкой проповедью или религиозными таинствами. Потоки слез исторгала также всякая светская церемония. Прибывший с визитом вежливости посол короля Франции неоднократно разражается слезами, обращаясь с речью к Филиппу Доброму. На церемонии прощания Бургундского двора с малолетним Жоаном Коимбрским все громко плачут, так же как и приветствуя дофина на встрече королей Англии и Франции в Ардре{19}. При въезде Людовика XI в Аррас видели, как он плакал; по словам Шастеллена, будучи дофином и находясь при бургундском дворе, он часто всхлипывал и заливался слезами[17] {20}. Бесспорно, в таких описаниях содержатся преувеличения – стоит лишь сравнить их с фразой из какого-нибудь нынешнего газетного сообщения: «ничьи глаза не могли оставаться сухими». В описании мирного конгресса 1435 г. в Аррасе Жаном Жерменом все, внимавшие проникновенным речам послов, в волнении пали на землю, словно онемев, тяжело вздыхая и плача[18]. Разумеется, события не происходили именно так, но таковыми, по мнению епископа Шалонского, они должны были быть: сквозь преувеличения проступают очертания истины. Дело здесь обстоит так же, как с потоками слез у сентименталистов XVIII столетия. Рыдания считались возвышенными и прекрасными. Более того, и теперь кому не знакомы волнение и трепет, когда слезы подступают к горлу, стоит нам стать свидетелями пышной кавалькады следования монаршей особы, пусть даже сама эта особа остается нам вполне безразличной. Тогда же это непосредственное чувство было наполнено полурелигиозным почитанием всякой пышности и величия и легко находило для себя выход в неподдельных слезах.

Кто не видит различий в возбудимости, как она проявлялась в XV столетии – и в наше время, может уяснить это из небольшого примера, относящегося к совершенно иной области, нежели слезы, а именно – вспыльчивости. Казалось бы, вряд ли можно представить себе игру более мирную и спокойную, чем шахматы. И однако, по словам Ля Марша, нередко случается, что в ходе шахматной партии вспыхивают разногласия «et que le plus saige y pert patience»[19] [ «и что наиразумнейший здесь утрачивает терпение»]. Ссора юных принцев за игрой в шахматы была в XV в. столь же распространенным мотивом, как и в романах о Карле Великом{21}.

Повседневная жизнь неизменно давала бесконечное раздолье пылким страстям и детской фантазии. Современная медиевистика, из-за недостоверности хроник в основном прибегающая, насколько это возможно, к источникам, которые носят официальный характер, невольно впадает тем самым в опасную ошибку. Такие источники недостаточно выявляют те различия в образе жизни, которые отделяют нас от эпохи Средневековья. Они заставляют нас забывать о напряженном пафосе средневековой жизни. Из всех окрашивавших ее страстей они говорят нам только о двух: об алчности и воинственности. Кого не изумит то почти непостижимое неистовство, то постоянство, с которыми в правовых документах позднего Средневековья выступают на первый план корыстолюбие, неуживчивость, мстительность! Лишь в связи с обуревавшей всех страстностью, опалявшей все стороны жизни, можно понять и принять свойственные тем людям стремления. Именно поэтому хроники, пусть даже они скользят по поверхности описываемых событий и к тому же так часто сообщают ложные сведения, совершенно необходимы, если мы хотим увидеть это время в его истинном свете.

Жизнь во многом все еще сохраняла колорит сказки. Если даже придворные хронисты, знатные, ученые люди, приближенные государей, видели и изображали сиятельных властителей не иначе как в архаичном, иератическом облике, то что должен был означать для наивного народного воображения волшебный блеск королевской власти! Вот образчик сказочной манеры такого рода, взятый из исторических трудов Шастеллена. Юный Карл Смелый, тогда еще граф Шароле, прибыв из Слёйса в Горкум, узнает, что герцог, его отец, отобрал у него все его доходы и бенефиции{22}. Шастеллен описывает, как граф призывает к себе своих слуг вплоть до последнего поваренка и в проникновенной речи делится с ними постигшим его несчастьем, выражая свое почтение к поддавшемуся наветам отцу, выказывая заботу о благополучии всей своей челяди и говоря о своей неизменной любви к ним. Пусть те, кто располагает средствами к жизни, остаются при нем, ожидая возврата благой фортуны; те же, кто беден, отныне свободны: пусть уходят, но, прослышав, что суровая фортуна готова сменить гнев на милость, «пусть возвращаются; и увидите, что места ваши не заняты будут, и я встречу вас с радостью и попекусь о вас, ибо много ради меня претерпели». – «Lors oyt-l’on voix lever et larmes espandre et clameur ruer par commun accord: “Nous tous, nous tous, monseigneur, vivrons avecques vous et mourrons”» [ «Тогда послышались плач и вопли, и в согласии общем вскричали они: “Все мы, все мы, монсеньор, с тобою жить будем, с тобою же и умрем”»]. – Глубоко тронутый, Карл принимает их преданность: «Or vivez doncques et souffrez; et moy je souffreray pour vous, premier que vous ayez faute» [ «Живите же и терпите страдания, и я первый страдать буду о вас, только бы вы нужды не познали»]. И тогда пришли дворяне и предложили ему все, что имели: «disant l’un: j’ay mille, l’autre: dix mille, l’autre: j’ay cecy, j’ay cela pour mettre pour vous et pour attendre tout vostre advenir» [ «один, говоря ему: у меня тысяча, другой – десять тысяч, еще один – прочее и прочее, чтоб отдать тебе и ожидать всего того, что с тобою свершится»]. Таким образом все шло и далее своим обычным порядком, и на кухне не стало меньше ни на одну курицу[20].

Живописать подобные картины – в обычае Шастеллена. Мы не знаем, насколько далеко заходит он в стилизации происшествия, имевшего место в действительности. Но для него важно только одно: поведение принца должно укладываться в простые формы, не выходящие за рамки народной баллады. Описываемое событие, с точки зрения автора, полностью раскрывается в примитивнейших проявлениях взаимной преданности, выраженных с эпической сдержанностью.

Хотя механизм государственного управления и хозяйствования к тому времени принимает уже довольно сложные формы, проекция государственной власти в народном сознании образует неизменные и простые конструкции. Политические представления, окрашивающие жизнь эпохи, – это представления народной песни и рыцарского романа. Короли как бы сводятся к определенному числу типов, в большем или меньшем соответствии с тем или иным мотивом из рыцарских похождений или из песен: благородный и справедливый государь; правитель, введенный в заблуждение дурными советами; мститель за честь своего рода – или попавший в несчастье и поддерживаемый преданностью своих подданных. В государстве позднего Средневековья бюргеры, обложенные непосильными налогами, без права решать, на что расходуются все эти средства, живут в постоянном сомнении, не ведая, расточаются ли деньги их понапрасну или идут на общее благо. Недоверие к государственной власти питается нехитрыми представлениями о том, что король находится в окружении алчных и лукавых советников; либо причиной того, что дела в стране идут из рук вон плохо, являются царящие при дворе роскошь и чрезмерное изобилие. Таким образом, для народа политические вопросы упрощаются и сводятся к всевозможным эпизодам из сказок. Филипп Добрый прекрасно сознавал, какого рода язык был доступен народу. Во время празднеств в Гааге в 1456 г. он, с целью произвести впечатление на голландцев и фризов, которые иначе могли бы подумать, что ему не хватает средств, чтобы вступить во владение Утрехтским епископством, велел выставить в покоях замка, рядом с рыцарской залой, посуду стоимостью в тридцать тысяч марок серебром. Каждый мог прийти и поглазеть на нее. Помимо этого, из Лилля было доставлено два сундучка, в которых находилось двести тысяч золотых крон. Многие пробовали их приподнять, однако все старания были тщетны[21]. Можно ли придумать более убедительный способ совместить демонстрацию размеров казны – с ярмарочным балаганом?

Жизнь и поступки коронованных особ нередко содержали в себе некий фантастический элемент, напоминающий нам о халифах Тысячи и одной ночи. Даже пускаясь в хладнокровно рассчитанные политические предприятия, государи то и дело ведут себя с безрассудством и страстностью, из-за мимолетной прихоти подвергая опасности свою жизнь и свои цели. Эдуард III без колебаний ставит под удар себя, принца Уэльского и интересы своей страны только для того, чтобы напасть на несколько испанских судов в отместку за их пиратские действия[22]. – Филипп Добрый однажды вознамеривается женить одного из своих лучников на дочери богатого лилльского пивовара. Когда воспротивившийся этому отец девушки обращается с жалобой в Парижский парламент{23}, герцог, впав в ярость, бросает важные государственные дела, которые удерживали его в Голландии, и, пренебрегая святостью Страстной недели, предпринимает опасное путешествие по морю из Роттердама в Слёйс, дабы удовлетворить свою прихоть[23]. Или, охваченный яростью после ссоры со своим сыном, он, как сбежавший из дому мальчишка, вскочив в седло, тайно покидает Брюссель и всю ночь блуждает по лесу. Когда же герцог наконец возвращается, рыцарю Филиппу По выпадает на долю деликатная задача его успокоить. Искусный придворный находит слова, как нельзя более подходящие к случаю: «Bonjour, Monseigneur, bonjour, qu’est cecy? Faites-vous du roy Artus maintenant ou de messire Lancelot?»[24] [ «Дня доброго, монсеньор! Что это? Уж не мнится ли Вам, что на сей раз Вы король Артур или мессир Ланселот?»]{24}.

1В то время когда Й. Хёйзинга писал свою книгу, считалось твердо установленным, что существовали два брата ван Эйк – Хуберт и Ян, оба выдающиеся нидерландские художники. Ныне со стороны ряда ученых существование Хуберта подвергается сомнению. Подробнее см.: Гершензон-Чегодаева Н. М. Западная наука о братьях ван Эйк // Современное искусствознание Запада о классическом искусстве XIII–XVII вв. Очерки. М., 1977. [Здесь и далее в фигурных скобках приводятся комментарии Дмитрия Харитоновича]
2Здесь, по-видимому, можно предположить намек на работу швейцарского историка и философа культуры Якоба Буркхардта Культура Италии в эпоху Ренессанса (1860). Я. Буркхардт, книга которого получила широкую известность и составила целый этап в историографии, оказал большое влияние на Й. Хёйзингу, в первую очередь своим методом рассмотрения ренессансной культуры как целого, проявляющейся во всех областях жизни: в искусстве, философии, религии, политике, быте и т. п. (см. также коммент. {31} к гл. I).
3Под Бургундией в контексте настоящей книги понимается Бургундское государство: конгломерат феодальных владений, объединенных герцогами Бургундскими. Это государство в период своего наибольшего могущества, в начале второй половины XV в., включало герцогство Бургундское, то есть собственно Бургундию, графство Бургундию, или Франш-Конте, Пикардию, Эльзас, Лотарингию, а также другие области на территории современной Франции и, помимо этого, исторических Нидерландов, региона, обнимающего ныне Королевство Бельгию, Королевство Нидерландов, нередко именуемое по своей главной провинции Голландией, Люксембург и часть Северо-Западной Франции. Переводчик ввел удачное обозначение для исторических Нидерландов – Нижнеземелье (см.: Й. Хёйзинга. Культура Нидерландов в XVII в. Эразм… СПб., 2009), что и является переводом топонима «Нидерланды», и позволяет отличать эти территории от современного государства Нидерланды.
1Chastellain G. Œuvres / Ed. Kervyn de Lettenhove. 8 vol. Bruxelles, 1863–1866 (далее: Chastellain). III, p. 44.
2Antwerpen’s Onze-Lieve-Vrouwe-Toren / Ed. Stadsbestuur van Antwerpen, 1927, p. XI, 23.
3Chastellain. II, p. 267; Mémoires d’Olivier de la Marche / Ed. Beaune et d’Arbaumont (Soc. de l’histoire de France), 1883–1888. 4 vol. (далее: La Marche). II, p. 248. Указанием на эту этимологию я обязан проф. Ойгену Лерху.
4Великая Схизма – раскол в Католической церкви в конце XIV – начале XV в., проявившийся в том, что во главе ее стояли одновременно насколько пап. Причины раскола лежали в стремлении влиятельной группировки в церковном руководстве ликвидировать зависимость от французской короны, в которую попала курия с начала XIV в., особенно после перенесения ее местопребывания из Рима в Авиньон в 1308 г. Пользуясь затруднениями Франции в Столетней войне, эта группировка намеревалась вернуть папский престол в Рим. В конечном итоге в 1378 г. одна часть кардиналов избрала своего Папу в Риме, а другая – антипапу в Авиньоне. Франция и ее союзники поддерживали авиньонского главу Церкви, Англия и ее сторонники – римского первосвященника. Созванный в 1409 г. Пизанский собор попытался прекратить раскол и, отрешив обоих Пап от власти, избрал третьего. Низложенные не подчинились решению, и на верховенство в Церкви претендовали уже трое. Конец Схизме положил лишь Констанцский собор в 1417 г.
4Journal d’un bourgeois de Paris / Ed. A. Tuetey (Publ. de la Soc. l’histoire de Paris, Doc. № III), 1881 (далее: Journal d’un bourgeois), p. 5, 56.
5Бургиньоны и арманьяки – группировки во Франции времен Столетней войны. Причиной их образования явилась борьба за регентство при психически больном короле Карле VI. На пост регента притязали, с одной стороны, дядя короля герцог Бургундский Филипп Храбрый, а после его смерти его сын Иоанн Бесстрашный, с другой – брат короля герцог Людовик Орлеанский. Сторонники Филиппа и Иоанна именовались бургиньонами, то есть бургундцами, сторонники Людовика – арманьяками, по имени фактического главы партии графа Бернара д’Арманьяка, тестя Карла Орлеанского, сына Людовика. Борьба между партиями изобиловала террористическими действиями с обеих сторон. Бургиньоны в демагогических целях пытались опереться на парижские низы. Обе партии обращались за помощью к Англии. Бургиньоны после убийства Иоанна Бесстрашного (см. коммент. {33} к гл. I) поддержали претензии английской короны на французский престол. Арманьяки выступили в поддержку прав сына Карла VI, дофина Карла (впоследствии короля Франции Карла VII). Неудачи Англии в Столетней войне побудили главу бургиньонов Филиппа Доброго искать соглашения с арманьяками на максимально выгодных для себя условиях. Борьба группировок закончилась их примирением в 1435 г.
6Орифламма (от лат. aurea flamma – золотое пламя) – первоначально алое знамя возобновленной Римской империи, посланное Папой Львом III Карлу Великому в самом конце VIII в., перед коронацией его императорской короной. С конца X в. Капетинги стали именовать орифламмой свое родовое знамя, стяг св. Дионисия, патрона Галлии: раздвоенное белое полотнище с тремя золотыми лилиями и зелеными кистями. С 1096 г. орифламма приняла форму раздвоенного красного стяга и стала знаменем Французского королевства. Сакрально-монархический смысл орифламмы выражался среди прочего в том, что она разворачивалась перед войском в тех случаях, когда война велась против врагов христианства или всего королевства и во главе похода стоял сам монарх.
7Парламентами в средневековой Франции именовались королевские суды. Верховным судом являлся Парижский парламент. Первоначально он представлял собой заседание королевского совета в полном составе для разбора судебных дел. С XIV в. он становится постоянным органом и среди его советников все большее место занимают легисты – знатоки римского права, обычно выходцы из буржуазии. В XV в. они практически полностью вытесняют из парламентов высшую знать.
5Journal d’un bourgeois, p. 20–24. Ср.: Journal de Jean de Roye, известный как Chronique scandaleuse / Ed. B. de Mandrot (Soc. de l’hist. de France). 1894–1896. 2 vol. (далее: Chronique scandaleuse). I, p. 330.
6Chastellain. III, p. 461; Ср. V, p. 403.
7Jean Juvenal des Ursins, 1412 / Ed. Michaud et Poujoulat // Nouvelle collection des mémoires (далее: Jean Juvenal des Ursins). II, p. 474.
8Пляска смерти (фр. Dance Macabre) – сюжет, получивший широкое распространение в искусстве XIV–XVI вв.: танец, в котором участвовали люди, полуразложившиеся трупы, скелеты; среди персонажей были представлены обычно все сословия и состояния: мужчины и женщины, старики и дети, священники и миряне, крестьяне и рыцари, короли и Папы и т. п. Сюжет символизировал тщету всего земного.
9Упланд – парадная верхняя мужская одежда знати и богатых горожан, как правило распашная, с поясом, часто с шалевидным воротником, иногда меховым, с рукавами, сверху узкими, а книзу сильно расширенными.
10Замещение постов советников парламента происходило путем королевского назначения или покупки должности. Людовик XI, постоянно нуждавшийся в деньгах, заставлял богатых буржуа покупать места парламентских советников. Отказ Одара дё Бюсси настолько разозлил этого жестокого и мстительного короля, что, не имея возможности наказать мэтра дё Бюсси ввиду смерти последнего, он надругался над его трупом.
8Journal d’un bourgeois, p. 6, 70; Jean Molinet Chronique / Ed. Buchon (Coll. de chron. nat.). 1827–1828. 5 vol. (далее: Molinet). II, p. 23; Lettres de Louis XI / Ed. Vaesen, Charavay, de Mandrot (Soc. de l’hist. de France). 1883–1909. 11 vol. VI, p. 158 (1477, Apr. 20); Chronique scandaleuse. II, p. 47, id. Interpolations. II, p. 364.
11О кладбище Невинноубиенных младенцев см. выше, с. 250–251. Изображения Пляски смерти были помещены на деревянных панелях в галерее при входе на кладбище в 1425 г. Они просуществовали до конца XVI в. и были уничтожены в эпоху Религиозных войн.
9Journal d’un bourgeois, p. 234–237.
12Кордельеры – французское наименование францисканцев. Происходит от фр. corde [веревка], ибо монахи этого ордена подпоясывались веревкой.
10Chronique scandaleuse. II, p. 70, 72.
11Gorce M. M. Saint Vincent Ferrier. Paris, 1924, p. 175.
12Vita auct. Petro Ranzano O. P. (1455) // Acta sanctorum. Apr. I, p. 494 sq.
13Soyer J. Notes pour servir à l’histoire littéraire. Du succès de prédication de frère Oliver Maillart à Orléans en 1485 // Bulletin de la société archéologique et historique de l’Orléanais, XVIII (1919) // Revue historique. 131, p. 351.
13Армия спасения – существующая с 1865 г. протестантская религиозно-филантропическая организация, действующая в основном в Великобритании и США. Организация ведет обширную благотворительную работу, в первую очередь среди низов общества – бездомных, пьяниц и пр. Все получающие от Армии спасения помощь: еду, ночлег – обязаны участвовать в общих молитвенных собраниях, начинающихся проповедью и заканчивающихся зачастую индивидуальными или массовыми актами покаяния в совершенных грехах. Армией эта организация зовется из-за своеобразного устройства по военному образцу.
14Современные исследователи относят Монстреле к так называемому городскому, или бюргерскому, направлению в историографии, притом не только потому, что он сам принадлежал к городской верхушке, будучи прево Камбре. Его Хроника, охватывающая 1400–1453 гг., лишена свойственных многим историческим сочинениям той эпохи риторических красот и преувеличений.
15Кармелиты – монашеский орден, называемый так потому, что центром его был основанный во второй половине XII в. (орденские предания возводят учреждение его к Илье Пророку или Иоанну Крестителю) монастырь в горном массиве Кармел (Кармил) в Палестине. С 1245 или 1247 г. – конгрегация нищенствующих монахов.
16Эннен – женский головной убор знати в виде высокого (до 70 см) конуса. Разновидности эннена: рогатый – облегающий прическу с валиками из волос по бокам головы, отчего она кажется имеющей рожки; двойная сахарная голова – то есть раздвоенный конус; парус – с прикрепленным к верхушке эннена покрывалом.
17Бегинки – члены возникших в позднее Средневековье полумонашеских объединений одиноких женщин, посвятивших себя уходу за больными и другим делам милосердия. Жили общинами, проповедовали воздержание, скромность в поведении и одежде, в частности, носили низкие белые чепцы. В отличие от монахинь в собственном смысле слова не приносили никаких формальных обетов и могли выйти из общины в любое время. Существовала и сходная мужская организация – беггарды. Культивировавшиеся среди бегинок и беггардов идеи внецерковной (хотя и не антицерковной) мистики вызывали со стороны Церкви подозрения в ереси, а отсутствие обетов безбрачия – даже обвинения в свальном грехе.
14Enguerrand de Monstrelet. Chroniques / Ed. Douёt d’Arcq (Soc. de l’hist. de France), 1857–1863. 6 vol. (далее: Monstrelet). IV, p. 302–306.
18Савонарола и его сторонники, именовавшиеся плаксами, так как они должны были непрерывно оплакивать свои грехи, проводили так называемые сожжения сует, когда наряду с дорогими нарядами, косметикой, украшениями, игральными картами и т. п. огню предавались и произведения искусства. Об их количестве и характере споры идут и по сей день. Известно, однако, что Боттичелли сам бросил в костер свои картины (неясно, правда, какие и сколько). Отличие Савонаролы от его французских предшественников в том, что если для последних символами суетности являлись украшения и игры, то для флорентийского реформатора всё в окружавшей его ренессансной действительности было злом: и насквозь мирское искусство, и страсть к наживе, и медичейская тирания, и итальянская церковная иерархия, проникнутая светским духом.
15Wadding. Annales Minorum. X, p. 72; Hefele K. Der hl. Bernhardin von Siena und die franziskanische Wanderpredigt in Italien. Freiburg, 1912. S. 47, 80.
16Chronique scandaleuse. I, p. 22, 1461; Jean Chartier. Hist. de Charles VII / Ed. D. Godefroy (1661), p. 320.
19Жоану (Иоанну) Коимбрскому, племяннику третьей жены Филиппа Доброго Изабеллы Португальской, в описываемое время (1436 г.) было около двух лет. В 1520 г. состоялась встреча королей Англии и Франции Генриха VIII и Франциска I в г. Ардре близ Кале. Сыну последнего, дофину Франциску, исполнилось тогда пять лет. Говоря об обильных слезах при виде Жоана Коимбрского и дофина, Й. Хёйзинга подчеркивает чрезмерное, с нынешней точки зрения, проявление чувства умиления, вызываемого зрелищем детей. Французский историк Филипп Арьес (1914–1984) и некоторые иные современные исследователи указывают, что именно с XV в. люди начинают проявлять активные чувства к детям, тогда как до этого времени отношение к ребенку было достаточно индифферентным (впрочем, многие другие ученые оспаривают это утверждение).
17Chastellain. III, p. 36, 98, 124, 125, 210, 238, 239, 247, 474; Jacques du Clercq. Mémoires (1448–1467) / Ed. de Reiffenberg. Bruxelles, 1823. 4 vol. IV, p. 40; II, p. 280, 355; III, p. 100; Jean Juvenal des Ursins, p. 405, 407, 420; Molinet Jean. Chronique. III, p. 36, 314.
20Людовик XI, еще будучи дофином, поссорился со своим отцом Карлом VII и бежал к Филиппу Доброму через Аррас в Брюссель, откуда вернулся в Париж совместно с Филиппом только после смерти своего отца. Во время пребывания при бургундском дворе дофин всячески выражал свое раскаяние в непочтительности к отцу и бурно демонстрировал дружеские чувства и глубокую благодарность к Филиппу и его сыну Карлу, будущему Карлу Смелому. После восшествия на престол Людовик начал беспощадную борьбу с Бургундией, закончившуюся поражением последней. В этой борьбе он не брезговал никакими средствами. Однако вряд ли следует объяснять столь сильное проявление своих чувств Людовиком двуличием, которое действительно было для него весьма характерно. В средневековом обществе с его высокой нормативностью поведения положение блудного сына обязывало к выражению подобных чувств, и Людовик выполнял эти обязанности со всею серьезностью.
18Jean Germain. Liber de virtutibus Philippi ducis Burgundiae / Ed. Kervyn de Lettenhove // Chron. rel. à l’hist. de la Belg. sous la dom. des ducs de Bourg. (Coll. des chron. belges). 1876. II, p. 50.
19La Marche. I, p. 61.
21Карл Великий был героем обширного цикла героических поэм (созданных во Франции в XI–XIII вв.), которые современным литературоведением, строго говоря, не причисляются к жанру романа. В данном случае имеются в виду сюжеты, связанные с Ожье Датчанином. Распря между Карлом Великим и Ожье началась, согласно этим поэмам, из-за того, что внебрачный сын Ожье Карл ударил сына Карла Великого Пипина, поссорившись с ним за игрой в шахматы.
22Бенефиции (от лат. beneficium – благодеяние) – земли, имущество, права и т. п., приносящие доход и передаваемые владельцем другому лицу, обычно пожизненно, при условии выполнения определенных обязанностей. При нарушении этих условий бенефиции могли быть отобраны. О ссоре Филиппа Доброго с сыном см. с. 499–502.
20Chastellain. IV, p. 333 ff.
21Chastellain. III, p. 92.
22Jean Froissart. Chroniques / Ed. S. Luce et G. Raynaud (Soc. de l’hist. de France) 1869–1899. 11 vol. (только до 1385 г.). IV, p. 89–93.
23Филипп Добрый являлся непосредственным вассалом короны, поэтому на него можно было приносить жалобы только в королевский совет, в данном случае в Парижский парламент (см. коммент. {4} к гл. I). Однако, по Аррасским соглашениям 1435 г., вассальная зависимость Бургундии сводилась к признанию формального верховенства французской короны. Помимо этого, герцогство Бургундское было пэрством, то есть глава его входил в группу высшей аристократии – двенадцать пэров, для которых сам король был лишь первым среди равных. По устаревшим, но не отмененным законам королевства Филипп подлежал только суду пэров, то есть равных ему. Для него была невыносима сама мысль, что его дело будут разбирать королевские чиновники, притом выходцы из буржуазии. Именно это несоблюдение законов феодальной иерархии, а не только непокорность подданного и приводит Филиппа в ярость.
23Chastellain. III, p. 85 ff.
24Ibid. III, p. 279.
24Король Артур и Ланселот Озерный – герои чрезвычайно распространенного в XII–XVI вв. в Европе цикла рыцарских романов о короле Артуре и рыцарях Круглого стола – странствуют обычно в одиночку в поисках приключений.
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»