Против стрелки

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Против стрелки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Оле и детям


© Виктор Каган, 2020

ISBN 978-5-4498-1204-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

«Старинных часов простота заводная …»

 
Старинных часов простота заводная —
ни гирьки, ни ключика, ни электроник —
как грамота древняя берестяная,
приметы наивной прабабушкин слоник.
 
 
Осеннего солнца весёлые пятна
танцуют на лета задумчивой тризне.
И крутишь дрожащую стрелку обратно,
пружину держа в напряжении жизни.
 

«Вслед за стрелкой часовой против стрелки часовой…»

 
Вслед за стрелкой часовой против стрелки часовой
память движется по кругу серебристою плотвой,
её держит на прицеле ум – бессменный часовой,
и душа вослед им плачет безутешною вдовой.
 
 
Шли-пошли без слов и песен, миновали день вчерашний,
солнце село за спиною, дым рассеялся домашний,
шли тропою неизвестной, шли дорогою всегдашней,
шли бог весть чему навстречу – чем страшней, тем бесшабашней.
 
 
Над повинной головой небо звёздною канвой,
яви путаные карты, снов недрёманый конвой,
в сбруе жёсткой календарной дни-бурлáки бечевой,
время ухает совой, всё сначала, всё впервой.
 
 
И спасибо, что живой, что ведут воспоминанья
сквозь обманчивые знанья, сквозь незнанья, заклинанья,
сквозь забытые признанья, через знаки препинанья,
сквозь судьбы напластования в прожитóго собиранье.
 
 
Вспоминаешь сам не свой.
Пахнет прелою листвой.
 

«Если есть гром, значит где-то был шорох…»

 
Если есть гром, значит где-то был шорох,
шёпот с неясным началом в таинстве немоты.
Если есть взрыв, значит где-то должен быть порох.
Если я ещё жив, значит где-то должна быть ты.
 
 
Где-то должно быть то, что не знает начала,
ибо начала нет, значит не будет конца.
В гульбище пьяном трезвая птица кричала
или молчала пьяная громче молчанья творца.
 
 
Так умирает год. Так начинается новый,
в нём продолжается старый, вертится круговерть.
Так не бледнеет запах сломанной ветки сосновой,
так не кончается жизнь пусть даже всхлипнула смерть.
 
 
Так начинается сказка ярче отбывшей были,
так начинается песня в горле глухой немоты
там, где слова бессильны, там, где начало забыли,
где расплывались в тумане, но не горели мосты,
 
 
где расходились у камня на перепутье дороги,
слагаясь в ещё неизвестные даже богам пути,
где на газете вчерашней стол накрывали боги
и мы у них парой синичек светло трепыхались в горсти.
 

«Cвет подёрнутый тусклой теменью…»

 
Cвет подёрнутый тусклой теменью.
Словоложество. Суевременье.
Не спаслись и не убереглись.
Колокольный звон в отдалении,
тишины сквозь грохот моление,
дней концы и начала сплелись.
 
 
Мысль вслепую колотится в темени и
отзывается в сердца биении,
ду́ши камнем падают ввысь.
Время стуже и время калению.
Время гневу и время смирению.
Говори, пророк, не таись.
 
 
Говори, Соломон и юродивый,
пока в землю неслышно восходим и
прорастаем травой в облака.
Говори. На твоё говорение
отзывается благодарение
за дыханье, что длится пока.
 

«От А до Я, от мира до войны…»

 
От А до Я, от мира до войны,
от óберега до смертельной неги,
от звонкой альфы до немой омеги,
от первой до последней тишины.
 
 
И все пути сливаются в один,
и не сойти, как мы с ума сходили
и на игле Кощея жили-были,
и золотых не знали середин.
 
 
Уже без водки воздух всё пьяней,
пустое дело – тело конопатить,
и время не копить, а просто тратить
и быть богаче тем, что стал бедней.
 
 
И дела нет, зачем и почему —
какая разница? Ни сердцу, ни уму —
что есть, то есть, так, стало быть, и надо,
и нечего завесы слов плести,
пока открыты смертные пути
на сколько хватит времени и взгляда.
 

«Отеческих пенат всё тот же лик…»

 
Отеческих пенат всё тот же лик
и тот же сквозь знакомый облик дух,
всё тот же воробьиный чик-чирик
и тот же бред зияющих прорух,
 
 
и хан, и хам, и сказки. Исполать.
В трёх соснах разгулявшихся стихий
плутает речь и слов не отыскать
для выдохшихся песен ностальгий.
 
 
Да и к чему отыскивать слова,
размазывая слёзы по лицу?
Так на ладони бабочка мертва
и что на крылья сыпать ей пыльцу…
 

«Всё главное уходит в сноски…»

 
Всё главное уходит в сноски,
когда слова без них мертвы.
И ветер шевелит обноски
вчера ещё живой листвы.
 
 
Две даты на могильном камне.
За жизнью жизнь – за облака.
И дай бог памяти, пока мне
не стукнет гвоздь гробовщика.
 
 
Слов неприкаянно немотство,
попытка говорить грешна.
Но отзывается сиротства
неутолимая вина.
 
 
Вороний грай, как дождь, прольётся.
Замрёт дыхание в тиши.
Цветы пожухнут. Боль свернётся
калачиком на дне души
 
 
и станет греться дальним светом,
пока то ль к счастью, то ль, увы,
ещё на свете я на этом,
по эту сторону травы.
 

«Когда словам не вынести тщеты…»

 
Когда словам не вынести тщеты
до смыслов сокровенных достучаться,
тогда приходит муза немоты
суровая, как дух старообрядца.
 
 
Садится у стола и смотрит в стол,
сплетает пальцы словно ждёт чего-то,
а на плече её сидит щегол
и пьёт с виска немую каплю пота.
 
 
Чего ты ждёшь? Она молчит в ответ.
Зачем пришла? Она в ответ ни звука.
Глядит в окно, закату смотрит вслед
и щурится на тени близоруко.
 
 
Потом вздохнёт, попросит огонька,
закурит, скажет, ладно, хватит дуться,
ты, парень, не валяй-ка дурака,
коль смыслы будут, то слова найдутся.
 
 
И растворится, выпустив кольцо
и в нём пропав, надев, как плащ на плечи.
В углу мышонком прошуршит словцо
и скроется до пробужденья речи.
 

Александру Избицеру

 
Что это, господи? Господи, что?
Звёзды наплакали, ветры напели?
Глас твой сквозь три ха-ха-ха шапито?
Отсвет купели? Разливы капели?
Клавиши радуги? Струны дождей?
С запада ветер или с востока?
Нота любви? Саксофон водостока?
Плач пересмешника? Крик лебедей?
Это момент между явью и сном,
это мгновенье длиною в столетье —
лопотуном, шептуном, молчуном,
разноголосица и разноцветье,
хитросплетенье начал и концов,
горечь веселья, печали улыбка,
бой барабанов, звон бубенцов…
празднично, знобко, призрачно, зыбко.
Это на стенке трепещущий лист,
это из сора души воспаренье,
это прикрывший глаза пианист,
это на кончиках пальцев прозренье,
это надежды звучащая плоть,
это любви безответное счастье,
это отчаянной веры щепоть,
это созвучие и соучастье,
это начало концов и начал,
это двуногая страсти тренога,
досточки клавиш, последний причал
утлой лодчонки уставшего бога.
 

Дмитрию Бавильскому

 
1
Подбой заката спорит с белизной
сияющего дня. Молчи и слушай.
Дым приторен над миром и страной.
Кукушка надрывается кликушей.
 
 
Поклоны бьёт святая простота
то кесарю, то богу, то мамоне.
Семи ветров сквозная духота.
Кощеева игла в яйца бутоне.
 
 
Чахоточный румянец суеты
на бледности застывшего мгновенья.
А жизнь взыскует тихой простоты
не чаянного слепотой прозренья.
 
 
И ты стоишь – кепчонка набекрень,
душа поёт и матерится тело,
и простота обманчива как тень,
отброшенная светом в тьму пробела.
 
 
2
Фаворский цвет мерцает на свету,
в Преображенье достигая пика
и превращаясь в запахи и звуки
листвы под ветром и травы в овраге,
в птичий и собачий печальный грай,
в светлую печаль, что так похожа
на остывший чай… и день прозрачен
и призрачен… и словно напоследок
мелькнёт предчувствие и в тишине растает…
закат сгущается, в лесу деревьев лица
сливаются в колеблющемся лике
и августовский свет
сплетается неслышно
в щекочую вязь
сентябрьских паутин…
 

«Что давно потерянным ключам…»

 
Что давно потерянным ключам
до того, где свечи жгу теперь я?
Что за птица прилетает по ночам,
бьётся о стекло, теряя перья?
 
 
Что за рыба бьётся на блесне?
В чьих руках сгибается удило?
Что за эхо плачет в тишине?
Что за тишина в аду горнила?
 
 
Что за блажь – вопросы городить?
Что за дурь – искать на них ответа?
Тянется растерянная нить
Ариадны за полоской света.
 
 
Дышит неостывшая зола.
Теплится душа в озябшем теле.
Светятся в морщинах зеркала.
Вьются заоконные метели.
 
 
Женщина заваривает чай
посреди земной юдоли ада,
задевая тени невзначай,
прозеленью вспыхнувшего взгляда.
 

«Слово просится прочь, как стреноженный конь…»

 
Слово просится прочь, как стреноженный конь.
Мелкой дрожью по коже дыханье свободы.
Взгляд распахнут по-детски. Горло помнит супонь.
Пастернаковских скул немотою обводы.
 
 
Слово просится в голос. Но воздух так густ,
что на волю из лёгких не вылететь речи.
За грудиной горит несгорающий куст.
И холодный огонь на оплывшие свечи.
 
 
Слово просится стать. Но под стать тишине
тает в терпком неспешном раздумьи молчанья,
чтобы выпасть кристаллом на листа белизне,
наконец обретая способность звучанья.
 

«Песчаный скат на волжском берегу…»

 
Песчаный скат на волжском берегу.
Неслышный разговор воды и неба.
Качаются бессонные буйки.
Сладость корки хлеба.
Игла молчит в стогу.
Ещё зелёные пахучих трав валки.
 
 
Не дремлет щука и карась не спит,
и на горе посвистывают раки.
Сюда вернуться и начать сначала.
Срок жизни не допит.
Полощет память враки.
Воздушные дворцы и на колу мочало.
 
 
В зияньи переполненных пустот
обманом соблазняет простота
и девкой жмётся к сбрендившему веку.
Река уже не та.
И ты уже не тот.
И дважды не войдёшь в одну и ту же реку.
 

«Думалось, будет всегда…»

 
Думалось, будет всегда,
а пролетела и скрылась
в непоправимости милость.
Перебираешь года,
 
 
то вспоминаешь и это,
всё, что казалось простым.
Чувствуешь чувством шестым
шорох небесного света.
 
 
Сколько осталось – бог весть.
Греет любви наважденье.
В день отгоревший рожденья
тихо на кухне присесть,
 
 
чокнуться с тающим небом,
выпить, вздохнуть, помолчать.
Памяти грустной печать.
Стопка, накрытая хлебом.
 

«Время смеялось, плакало, пело…»

 
Время смеялось, плакало, пело,
в небо стучалось, билось о дно,
с ритма сбивалось, парило, летелo.
Господи, как это было давно.
 
 
Мало не много, много не мало.
День занимал собой ширь бытия.
До горизонта лежало начало.
Морем казалась дня полынья.
 
 
День был длиннее долгого года.
Год был короче мелькнувшего дня.
Неутолимого голода кóда
день завершала, звеня и маня.
 
 
Но ворожа, заклиная, пророча,
таяли дни, растворясь во вчера,
завтра рождалось в таинстве ночи
и умирать начинало с утра.
 
 
Пахло грибами, костром, листопадом,
снегом, распутицей, пыльной жарой,
дни уменьшались под времени взглядом
и заплетались густой мишурой,
 
 
переливаясь в минувшей минуте,
перекликаясь с кукушкой в часах,
и разлетались, как шарики ртути,
как между пальцев песок в небесах.
 
 
Тиканье сердца. Шорохи света.
Заново учишь, что знал наизусть.
Вертится в воздухе жизни монета.
День ото дня всё прозрачнее грусть.
 

«Пустим пó кругу, словно папаху…»

 
Пустим пó кругу, словно папаху,
тёртой кепочки простоту,
коль не голому на рубаху,
так одетому на наготу.
 
 
И, настроив перо, как лиру,
тронем строчки тугую нить,
то ли пó миру, то ли по мúру
отпуская слово бродить.
 
 
Ошалевшей от крови эпохе
наплевать на него и забыть.
Не пророки мы, а скоморохи —
словом слёзы сквозь смех будить.
 
 
А когда потянется к небу
и в песок поплывёт душа,
положить на стакан ломоть хлеба
и уйти в никуда, не спеша.
 

«На солнце проступающие пятна…»

 
На солнце проступающие пятна.
Цветущий на болоте чернотал.
Отдай слова, верни слова обратно,
мой бедный бог, что я тебе шептал.
 
 
Ты что-то отвечаешь мне невнятно,
а что – не различить, не разобрать.
Прошу тебя, верни слова обратно,
что я набрался глупости сказать.
 
 
Дождей морока в жести водостока.
Хоть пой, хоть плачь, хоть милости проси.
Мой бедный бог, тебе там одиноко
в твоём необозримом небеси.
 
 
На стрелке ходиков заснул безумный кочет,
проспит лису рассвета и хана.
Слепая полночь бредит и пророчит
провидческим безумием пьяна.
 
 
Мой бедный бог, перелистнув страницу
своих заветов, падает во тьму
и всё, что ночью будет ему сниться,
к утру окажется ни сердцу, ни уму.
 

«Догорит заката парус…»

 
Догорит заката парус,
плач утихнет, смолкнет смех
и рассыплется стеклярус
звездопадом из прорех.
 
 
Покачнётся мирозданье,
встанет дыбом окоём
ждать с разлукою свиданья,
встречи небыли с быльём.
 
 
Нечисть ночи карты мечет,
дрыхнут кочеты на вышке,
на руке у бога кречет
череп взламывает мышке.
 
 
Смотрят с двух сторон в окошко
сквозь патину бытия
неба ветхая рогожка,
тела утлая ладья.
 

«Что будет, будет. Что прошло, прошло…»

 
Что будет, будет. Что прошло, прошло.
Что есть, то есть, а больше и не надо.
В календарях запуталось число
и шёпот в шелестеньи листопада.
 
 
Далёкий шум запутался в тиши.
Цвета, слегка подёрнутые дымкой.
И ни души. Замри и не дыши,
для мира обернувшись невидимкой.
 
 
Патина сентября вздыхает под рукой
и пощекатывает щёку паутина.
Дать волю кисти и немой душе покой,
чтоб проступила на холсте картина.
 
 
Грибов и прели дух плывёт, пьяня.
День длится, как застывшее мгновенье,
и в мимолётном отпечатке дня
сквозит, себе не веря, откровенье.
 

«Слегка подтаявшая летняя жара…»

 
Слегка подтаявшая летняя жара.
Дней убывающих меж пальцев долгота.
Стук яблок и каштанов. И с утра
сквозь краски августа мерцает нагота.
 
 
Дымится терпкий чай. В окно луна глядит.
Прекрасна женщина. И мой сурок со мной.
А память школяром растерянным твердит:
«Война, войны, войне, войну, войной».
 
 
Твердит, пророчит, бредит, правду врёт,
кукует, каркает, восходят трели в плач.
Jam session августа. И ночи напролёт
в траву роняет головы палач.
 
 
Слепая мошкара летит на свет.
Остывший чай подёрнут плёнкой сна.
За стенкой глухо кашляет сосед.
И ржавчиной листва обагрена.
 

«Не по велению детской считалки…»

 
Не по велению детской считалки,
не бормотаньем липучей гадалки,
не по совету голосом скучным,
не объективным расчётом научным,
не лотерейной цифрой случайной,
не в гуще кофейной надеждой нечаянной,
не ожиданием чуда чудесного,
не манной небес подаяния пресного
и не молитвой то криком, то шёпотом.
Пóтом и кровью.
Кровью и опытом.
 

«Осеннее зарёванное небо…»

 
Осеннее зарёванное небо.
Не сладок дым и приторен распад.
Красноречива блажь. Косноязычна треба.
Ночная перекличка невпопад.
Собою переполнены пустóты.
Бездонны хляби вечной маяты.
И безголосый голос: «Что ты? Что ты?»
из подземельной гулкой высоты.
А с пересохших губ слетает слово
и падает в пожухлую траву.
И старый бог с повадкой птицелова
из слов слагает о себе молву.
 

«Всё тоньше книжка записная…»

 
Всё тоньше книжка записная.
Зачем она? Уже не знаю —
живых всего наперечёт.
А речка времени течёт
сквозь пальцы по земному краю.
 
 
Уносит имена и даты,
и лица тех, кто был когда-то.
Скорбящий в радости чудак.
Скользящий солнечный пятак.
Горят на памяти заплаты.
 
 
Жгут листья. Дым витает сладок.
Шуршит осенний беспорядок.
Щекочет щёки холодок
и всё, что помнил назубок,
бежит от речи без оглядок.
 
 
И проступает соль земная
на лбу, когда с судьбой играя,
вдруг заиграешься до слёз.
Так плачет крап на картах грёз,
когда тасуешь их, сдавая.
 
 
Ночь всё длинней, а ночь короче.
Клони́тся день к бессонной ночи.
Земная длится канитель.
Мягка небесная постель.
О чём там ходики хлопочут?
 

«Было голодно и одиноко…»

 
Было голодно и одиноко.
Было сыто, весело, пьяно.
Что таращишься, дно стакана,
как бездонное божье око?
 
 
Серебрится звёздное просо.
Зарастает ржавчиной лето.
Лебединая шея вопроса.
Воробьиный лепет ответа.
 
 
Опадает сказок короста,
голос памяти глуше, тише.
Или это не память – просто
шорох лет по дырявой крыше?
 
 
И катая меж пальцев годы,
дни и даты перебирая,
тихо ждёшь у моря погоды —
заблудившегося трамвая.
 

«Богом не прочитанный извет…»

 
Богом не прочитанный извет.
Жизнь ломала да не обломала.
Посреди осыпавшихся лет
памяти провалы и прогалы.
 
 
На стакане с водкой сохнет хлеб —
только успевай менять и плакать.
В неизбытой нежности свиреп
тлен ласкает солнечную мякоть.
 
 
Тихо осыпаются слова.
Запах прели, дыма и свободы.
И по праву вечного родства
смерть у жизни принимает роды.
 

«И что с того, что прячется в мешке…»

 
И что с того, что прячется в мешке
немой судьбой заточенное шило?
К закату вечер и рука в руке —
и это есть, а то, что было, сплыло.
 
 
По водам хлеб. И на столе ломóть.
И соль ещё не потеряла силу.
Ещё с душой аукается плоть
и вяжет жизнь смолёные стропила.
 
 
Закат с рассветом делят небеса.
Сосуд небесный не оскудевает.
И на щеках солёная роса
шагреневую кожу омывает.
 

«На закате светло…»

 
На закате светло.
На рассвете темно.
Заплутала в часах шестерёнка.
Время дышит в окно.
Память крутит кино.
Спотыкается старая плёнка.
 
 
То, что было потóм,
то, что будет вчера,
на рябом проплывает экране.
Занебесное счастье,
земная хандра,
шиш в кармане и ёжик в тумане.
 
 
То, что будет, пройдёт.
То, что было, не зря.
А пока посидим на дорожку.
Бабье лето шуршит
на свету октября
наяву, в полусне, понарошку.
 
 
Неразборчива речь.
Невесомы слова.
Звёздный крап на бубновом валете.
И в ладони ладонь
словно свет волшебства
отражается в будущем лете.
 

«Тягучая бессонная тщета…»

 
Тягучая бессонная тщета,
продавленность небесного матраца.
Растерянных мгновений маята
в беспомощном усилии собраться.
 
 
Слепая госпитальная тоска
колотит в грудь трухлявою клюкою.
И даль близка, а близость далека
и слово бьётся болью под рукою.
 
 
Смущается желанья нищета.
Забыть, забыться, пóд руку забиться
волшебнику, где стихнет суета
и молится душа, а не божится.
 
 
В булгаковской ночи́ висит луна.
Ночной обход неутолимой боли.
Пьянит таблетки сонной белена.
Стихает стон в беспомощном глаголе.
 
 
Сны, путаясь в часах, безбожно врут
и не найти концов – всё шито-крыто,
стучат в висок осколками минут
четыре всадника, горят коней копыта.
Но не смыкает взгляда изумруд
и тихо дышит рядом Маргарита.
 
Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»