Электронная книга

Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг.

4.50
Читать фрагмент
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

© С. В. Яров, 2011

© Издательство «Нестор-История», 2011

Рецензенты:

д. ист. н., профессор Н. А. Ломагин, д. ист. н. В. И. Мусаев

Господи, мы знаем, кто мы такие, но не знаем, чем можем стать.

У. Шекспир. «Гамлет»[1]

Предисловие

Любой человек, приступающий к описанию блокадной этики, испытывает сильнейшее эмоциональное напряжение, увидев бездну неимоверных страданий, неисчислимых утрат, неизбывного горя. Холодное, бесстрастное повествование о ленинградском кошмаре 1941–1942 гг. невозможно. Людям свойственно чувство сопереживания и потому страшное прошлое с заревом бесчисленных пожаров, с потрясающими картинами массовой гибели горожан на глазах их родных и близких, с истерзанными бомбежками улицами обжигает сегодня и будет обжигать всегда. Здесь могут показаться неуместными сдержанность, научный слог, обдуманность исследовательских приемов. Но другого пути нет. Чтобы понять, как выстоял человек, надо принимать его таким, каким он был – без попыток смягчить рассказ, без искажений и умолчаний. Лишь увидев ленинградца-блокадника во всем многообразии его противоречивых характеристик, рассмотрев те грани его облика, в которых светлое перемешивалось с темным, мы можем представить и глубину той чаши испытаний, которую ему пришлось испить, и цену, заплаченную за то, чтобы не только выжить, но и сохранить человеческое достоинство.

Ленинградская трагедия отражена в тысячах документов. Вряд ли другие события Великой Отечественной войны столь подробно описаны буквально по дням. Воспоминания, дневники и письма являются ценнейшим источником для освещения истории блокады, но даже еще совсем недавно они использовались с чрезмерной осторожностью. Отчасти причиной тому были идеологический контроль и самоцензура исследователей. Блокадная повседневность, какой она предстает перед нами со страниц дневников и писем – даже в тех случаях, когда их авторы являлись безусловно политически лояльными и использовали в «речи для себя» официозные формулы, – оказывалась исключительно бесчеловечной и жестокой. В научной и популярной литературе старались не допускать развернутых описаний слабостей людей и их беспомощности[2]. Поэтому приходилось либо не вчитываться в такие тексты глубоко, либо высвечивать одни эпизоды и отодвигать в тень другие. Сделать это было непросто. Как и любые другие исторические источники, блокадные документы можно было «смягчить» и отредактировать post factum. Но придать требуемое направление позднейшим запискам было все же легче, чем ломать спаянные между собой записи дневников и пытаться соединить разрозненные цитаты, вырванные из писем. Здесь не помогли бы комментарии и автокомментарии к дневниковым текстам времен войны – опыты такого рода можно встретить в публикациях о блокаде 1970-1980-х годов[3].

Полноценному использованию дневников и писем препятствовало и другое обстоятельство. Сама манера, стиль и сценарии изложения, используемые авторами публикаций о блокаде (как научных, так и художественно-публицистических), подчиняли их замысел следующей схеме: испытания – героизм – победа как награда за подвиг. Миф стал частью исторического сознания, но его возникновение не всегда может быть объяснено только идеологическим давлением. Это мы видим даже по тем исследованиям, которые были созданы после распада СССР.

Еще одним препятствием для воссоздания целостной и правдивой картины осады Ленинграда является самоцензура тех, кто писал о блокаде. Это одна из болезненных тем, и не коснуться ее нельзя. Публикация наиболее откровенных записок и дневников, передающих страшную правду о войне, до середины 1980-х гг. была крайне затруднена. Если они и печатались, то со значительными сокращениями. «Блокадную книгу» А. Адамовича и Д. Гранина удалось выпустить в свет впервые только в Москве. Отметим и высказанный ленинградскими цензорами упрек Л. Гинзбург в том, что в своих записках она много места уделяет еде. Характерным являлся и отбор документов для публикации. Нередко обращались лишь к тем из них, где преобладали оптимистические ноты и смягчались ужасающие подробности распада человеческой личности. Неудивительно поэтому, что такие беспристрастные свидетели трагедии, как Д. С. Лихачев и В. М. Глинка, давали нелицеприятные оценки «блокадной» литературе 1940-1970-х гг.[4]

Меньше всего обвинений можно адресовать самим авторам документов. Их воспоминания, дневники и письма сейчас почти все стали доступными для исследователей, и мы имеем право утверждать, что они старались честно рассказать, хотя и с разной степенью полноты, о тех лишениях и страданиях, которые им пришлось перенести. «Вы неудачно попали, если хотите услышать что-нибудь положительное», – скажет одна из блокадниц, когда у нее начали брать интервью[5]. Конечно, не во всех описаниях блокадных будней отразились темные стороны тех дней. Самоцензура чувствуется по обилию патетических вкраплений, чуждых большинству документов, созданных блокадниками. Ее можно обнаружить и прямо, видя зачеркивания в подлинных текстах, отредактированных авторами. Скрупулезная «вычистка» в них названий объектов, подвергшихся бомбардировке, возможно, была необходима в условиях того времени. Но мы можем встретить и такие пометы, которые призваны смягчить высказанные в этих документах жесткие оценки. Так, в одном из дневников автор в предложении «как быстро мы докатились» вместо слова «мы» поставил «наши столовые»[6]. Такие поправки следует признать симптоматичными.

Особо следует сказать о записках, предваряющих текст документов. «Считаю нужным отметить, что в некоторых случаях я отмечала не только факты, но и "слухи", которыми жили и которые жадно ловили ленинградцы в тот период, когда не было ни газет, ни радио, отсутствовали телефон и почта», – это объяснение в письме в Гослитиздат 9 июня 1943 г., приложенном к тексту дневника М. С. Коноплевой[7], больше похоже на оправдание. В ряде случаев, напротив, извинялись за то, что их описания смягчены[8].

Давлением военной и иной цензуры и необходимостью идти на уступки, чтобы увидеть свою книгу опубликованной, это не всегда можно объяснить. Здесь, во-первых, сказалось влияние историографического канона освещения блокады, получившего окончательный вид в середине 1960-х гг. Обоснованно или нет, но именно в нем многие блокадники видели недвусмысленное признание совершенного ими подвига. Другой схемы часто не знали, и она сильнее усваивалась, в том числе и потому, что пропагандировалась всеми средствами идеологического воздействия. В соответствии с этим каноном очевидцы блокады выстраивали свое повествование, заимствовали опробованные здесь различные формулировки и риторическую лексику.

Отмечалось прежде всего то, что обратило на себя внимание необычностью и драматизмом, что являлось самым значимым для спасения людей. Спокойствия рутинных записей, оттеняющих незначительные детали, мы здесь почти не встретим. Это вполне оправдано и понятно, но иногда не позволяет исследователю выявить повседневные блокадные практики во всем многообразии их связей, в сцеплении случайных и неслучайных обстоятельств.

Во-вторых, сдержанность в передаче кошмарных подробностей блокады в значительной мере была обусловлена присущими человеку этическими запретами. Не все готовы были описывать крайние формы физиологического и нравственного распада людей, особенно родных и близких. В этом видели бестактность по отношению к жертвам войны, нарушение семейных традиций, проявление неоправданной жестокости. Этика сочувствия требует, чтобы взгляд не останавливался излишне долго на скорбных картинах агонии человеческой личности, отмеченных прежде всего именно в дневниках.

Но не только самоцензура авторов документов делает для историков трудным их использование. Эмоциональность рассказов о войне, вполне понятная, если учесть, какую чашу горя пришлось испить горожанам в те дни, вместе с тем не дает возможности в полной мере представить все детали конкретных событий – они иногда заменены имеющими пафосный характер обобщениями. Желание людей высоко оценить тех, кто помог им в трудную минуту, делает ряд их характеристик идеализированными, лишенными противоречий и сложностей – иначе, впрочем, не могло и быть. Отметим также, что многие блокадники смогли наблюдать лишь малую частицу того, что происходило в городе в это драматическое время. Их передвижения ввиду истощенности и отсутствия транспорта были ограничены, тысячи ленинградцев стали «лежачими». По поступкам нескольких человек они могли составить мнение о поведении всех и отстаивали свои оценки бескомпромиссно и с убежденностью, хотя многие из них были основаны на свидетельствах других людей.

Вполне естественным являлось желание блокадников передать свои наблюдения в наиболее яркой форме, в литературном оформлении – в некоторых случаях это вело к хаотичности рассказа, преследовавшего в первую очередь художественные задачи, делало его менее достоверным, позволяло убирать на второй план не очень красочные эпизоды. Изучая свидетельства блокадников, мы также должны иметь в виду, что их внимание к тому или иному событию не всегда отражает степень важности его в ряду эпизодов осады Ленинграда, а высказанные ими мнения не всегда типичны в целом для горожан. Должны обязательно учитываться уровень их культуры, преобладающие интересы, способность к глубокому самоанализу. И, конечно, должны обязательно приниматься во внимание степень их ответственности за свое дело, их желание оправдаться в своих поступках, их личные симпатии и антипатии – только в этом случае можно оценить подлинные мотивы их действий.

Эта книга – о цене, которую заплатили за то, чтобы оставаться человеком в бесчеловечное время. Люди, не покинувшие город, возможно, надеялись, что беда обойдет их стороной. Никто и предположить не мог, что им придется пережить. Когда же они поняли, в какой пропасти оказались, им некуда было идти. Они должны были узнать, какими безмерными могут стать человеческие страдания, жестокость и безразличие. Пришлось увидеть все – своего ребенка, искалеченного после бомбежки, умирающую мать, просившую перед смертью крошку хлеба, но так и не получившую ее. И бесконечную череду других блокадников – безнадежно сопротивлявшихся распаду, призывавших к состраданию и умолявших о помощи. Светлой памяти этих людей, принявших смерть в неимоверных муках, посвящается моя книга.

Часть первая. Представления о нравственных ценностях в 1941–1942 гг.

Глава I. Ленинградская трагедия

«Смертное время»

1

«Смертное время» – так, по свидетельству В. Бианки, называли многие ленинградцы самые страшные, голодные месяцы конца 1941 – начала 1942 гг.[9] Истощение, холод, отсутствие цивилизованного быта, болезни, апатия во всех ее проявлениях, ослабление родственных связей не могли не повлиять на поведение людей. Произошло это не сразу, но трудно не заметить последовательности размывания нравственных правил.

В первые месяцы войны, до сентября 1941 г., несмотря на введение карточек[10], о голоде никто не говорил. Но сокращение ассортимента продуктов со временем становилось все заметнее. Паника[11], возникшая после очередного снижения норм отпуска хлеба – 12 сентября 1941 г. стали выдавать 500 г рабочим, 300 г служащим, 200 г детям[12], – едва ли являлась случайной. Она, помимо прочего, была и отражением неутешительных сводок с фронтов и «негативных» слухов о запасах продовольствия в городе. О голоде все чаще начали говорить в октябре 1941 г. Перестали продавать мясо, сахар и крупа стали отпускаться по таким нормам, которые не обеспечивали физиологических потребностей людей[13]. Именно тогда и стали более массовыми вылазки горожан на пепелища разбомбленных в сентябре Бадаевских складов в поисках «сладкой» земли, которую промывали, снимали грязную накипь и использовали как сахар. Не очень привычной, «грубой» пищи перестали чураться. Когда на витрине одного из ресторанов в октябре 1941 г. вывесили объявление о продаже «конских котлет», в первый день, по свидетельству В. Г. Даева, «прохожие только покачивали головами, мало кто заходил»[14]. На следующий день объявление было сорвано, а у дверей стояла толпа[15].

«Обычно я почти не ела мяса и питалась в вегетарианской столовой, теперь я его съедаю с жадностью и охотно ела бы ежедневно», – записывала в дневнике 5 октября 1941 г. М. С. Коноплева[16]. Ее сосед в столовой Эрмитажа 9 октября 1941 г. прямо спросил ее о том, голодает ли она, и признался: «А я теперь всегда голоден»[17]. «То же приходится слышать от всей молодежи», – так прокомментировала М. С. Коноплева его ответ[18]. Не все бы тогда согласились с ней[19], но было ясно, что люди подходили к той грани, за которой начинался распад. Отмеченное многими в октябре 1941 г. «вечное сосание под ложечкой», по выражению К. И. Сельцера[20], становилось с каждым днем все более угнетающим. Ничего сделать было нельзя: запасы у всех подходили к концу, нормы пайка снижались постоянно. И никто не знал, как выбраться из этой ямы. Поиски еще оставшихся в магазинах продуктов были самой распространенной, но малоудачной попыткой «подкормиться». Других способов не находили, а во многих случаях и не умели их искать; ожидали, что все это скоро кончится или не будет иметь ощутимых последствий.

Надежды на «черный рынок» тоже быстро исчезли. В конце 1941 – начале 1942 гг. руководители лабораторий, учреждений и квалифицированные рабочие получали в месяц 800–1200 руб., профессор университета 600 руб., научные работники среднего звена и бухгалтеры – 500–700 руб., уборщицы – 130–180 руб.[21] Государственная цена на хлеб до января 1942 г. составляла 1 руб. 70 коп. за 1 кг, с января 1942 г. – 1 руб. 90 коп. На рынке же в декабре 1941 г. 1 кг хлеба стоил 400 руб., мяса – 400 руб., масла – 500 руб.[22] Еще в декабре 1941 г. на рынке стали отказываться продавать продукты за деньги[23], и в январе – феврале 1942 г. хлеб обычно меняли на ценные вещи (золото, украшения).

Первые признаки настоящего, страшного голода обнаружились в ноябре 1941 г. Тогда и началось «смертное время» с нескончаемой чередой похоронных «процессий», дележкой крохотного кусочка хлеба, с лихорадочным поиском любых суррогатов пищи. «Этот голод как-то накапливается, нарастает и то, что еще недавно насыщало, сейчас безнадежно не удовлетворяет. Я чувствую на себе это резкое оголодание, томительную пустоту в желудке… Через час после относительно приличного обеда… подбираются малейшие крошки съестного, выскребаются до чистоты кастрюли и тарелки», – записывает в дневнике 9 января 1942 г. И. Д. Зеленская[24].

Изучавший во время блокады тела «дистрофиков» известный патологоанатом В. В. Гаршин отмечал, что печень их потеряла Уз своего вещества, сердце – более трети, селезенка уменьшилась в несколько раз: «Голод съел их… организм потребил не только свои запасы, но разрушил и структуру клеток»[25]. Каждый месяц этого времени имел свою, не единственную, но особую, жуткую примету: санки с «пеленашками» в декабре, не убранные многочисленные трупы в январе, и трупы, убранные в феврале – в штабеля.

2

Можно говорить о нескольких последствиях принявшей угрожающие размеры массовой голодовки. Прежде всего это апатия. Проявления ее были многообразными и индивидуальными для каждого человека. Нетрудно, однако, назвать и общие признаки физиологического угасания, отмеченные в Ленинграде в 1941–1942 гг.[26] Это заторможенность, вялость – «отупение», как обычно характеризуется это состояние в блокадных записках и дневниках[27]. Это слабость, или, как сильнее выразился один из блокадников, «дряхлость»[28] – в мемуарной литературе неоднократно обращалось внимание на старческие лица «дистрофиков» независимо от их возраста. Многие не могли даже ходить по комнате, а обычно долго сидели или лежали на кровати. А. П. Бондаренко вспоминала о своем брате, который часами неподвижно стоял у стола, и о сестре, которая все время лежала в кровати, не притрагиваясь к находившейся рядом кукле[29]. Секретарь Дзержинского РК ВКП(б) З. В. Виноградова, обходившая «выморочные» квартиры в поисках детей, писала о том, как была поражена их безразличием: «Лежит человек на кровати, с ним же рядом ему близкий человек мертвый, и у него полное отупение»[30].

Как и взрослые, дети быстро привыкали к смерти. Ее приметы были знакомы всем. Ее встречали даже и там, куда шли отмечать праздник. Пришедшие на «елку» в Театр музкомедии в январе 1942 г. видели, как оттуда выносили умершего от голода служащего в ливрее[31]. «Нигде нет играющих детей. Нет вообще бегающих», – записывал в дневнике И. И. Жилинский[32]. Дети вели те же разговоры, что и взрослые – о хлебе, о том, что «сегодня будут давать»[33]. И на «игры» их наложило свой отпечаток «смертное время». Н. А. Булатова, которой тогда исполнилось 7 лет, вспоминала позднее, как, получив порцию хлеба (5×5 см), она с сестрой соревновалась, «кто больше будет есть по крошечке этот кусочек хлеба и одновременно считали, сколько покойников по той или другой стороне улицы»[34].

Стала заметной какая-то машинальность совершаемых людьми действий – они не сопровождались ни малейшим эмоциональным всплеском. «Все суровые, никто не улыбается», – вспоминала О. Соловьева о людях, встретившихся ей на пустынной улице[35]. Начали замечать, какими неповоротливыми, медлительными становились блокадники в конце 1941 – начале 1942 г.: они словно не видели друг друга, сталкивались, не уступали дорогу[36]. Иные из них казались обреченными: «Взгляд отрешенный, будто отлетающий»[37]. Обращала на себя внимание их молчаливость, отсутствие всяких эмоций – удивления, радости, даже острого горя. Как точно подметил Е. Шварц, жизнь «теряла теплоту»[38]. Исчезало чувство самосохранения и опасности, утрачивался интерес к другим людям, к внешним событиям, ко всему, кроме еды. И, наконец, исчезал интерес к еде – это было преддверие смерти. «Голод вначале обостряет восприятие жизни. Голова ясная, но очень слабая… Иногда в ушах звон. Удивительная легкость перехода из одного состояния в другое. Оживают и материализуются образы прочитанных книг, увиденных людей, событий. Теперь вовсе не хочется есть. Состояние постепенно становится сходным с наркотическим оцепенением. Временами теряешь сознание», – в самонаблюдении И. С. Глазунова именно такими являются этапы угасания человека[39].

Апатия вела к ослаблению социальных связей, а нередко и к исключению человека из общества. И это не проходило бесследно для его этики. Именно в сообществе других людей человек ежедневно должен усваивать нравственные уроки – быть порядочным, честным, справедливым, отзывчивым, щедрым. Он не всегда может быть таковым, – но он живет в той же среде, где эти требования подразумеваются как обязательные. Ему приходится и маскироваться – но всегда учитывая при этом, как принято себя вести. И человек не только должен заучивать нравственные правила, но и своими поступками подтверждать решимость их соблюдать. Он чувствует взгляд других, его оценивающих и поправляющих, его упрекающих или одобряющих. Он должен ответить на замечания и оправдывать себя – приводя аргументы, почерпнутые из арсенала этики. Нравственные нормы могли оставаться живыми именно в этих пересечениях споров и патетических отповедей. Если нет кажущимися формальными «церемоний», то размывается и само содержание морали. Норма не ощущается тогда, когда нет контроля над собой, объяснения мотивов своих действий и нет критических мнений со стороны. Она утрачивается и тогда, когда нет интереса к книгам и к искусству, отстаивающих нравственные ценности, когда безразличны к событиям, требующим моральной оценки.

Безразличный ко всему, ушедший от мира и от людей, сосредоточенный только на самом себе, человек утрачивал и способность эмоционально реагировать на что-либо. Но как раз посредством таких эмоций – радости, удивления, страха, горя, надежды – выражаются и быстрее воспринимаются моральные правила. Не случайно именно в притуплении эмоций видели тогда нечто спасительное. В городе мрачно, холодно, темно, и не превратиться в «кисель» помогало только это – относиться ко всему безразлично и не страдать. Таково содержание записи в дневнике Л. Эльяшевой, сделанной 19 ноября 1941 г.[40] Спасает только «звериное» безразличие к человеческому страданию – это отмечает в дневнике спустя несколько месяцев и М. В. Машкова[41].

Угасание эмоций можно отметить в самых различных блокадных эпизодах, но, пожалуй, наиболее характерным было безразличие к бомбежкам. Первые обстрелы в начале сентября 1941 г. вызвали бурный отклик в Ленинграде. Горожане без всяких отговорок шли в бомбоубежище, пытались узнать, сколько людей пострадало и какие дома разрушены[42]. Потом бомбежки стали частью повседневности, к ним быстро привыкли и месяц спустя, в октябре 1941 г., в дневнике инженера В. Кулябко мы встречаем такую запись: «…Сейчас… мало интересует, где разбомбили, сколько жертв. Ко всему привыкают, даже к ужасу»[43]. Голод, а не обстрел, скоро стал главной темой разговоров ленинградцев[44]. В «смертное время» безразличие к обстрелам было почти что нормой[45]. Находили в себе силы и относиться к ним с юмором[46]. Милиционеры даже начали штрафовать тех, кто не хотел идти в убежища и буквально выгоняли их с улиц[47]. Типичным можно счесть рассказ В. Бианки о его знакомой, жившей в Ленинграде – в нем этапы привыкания к обстрелам обозначены кратко, но отчетливо: «…Поднимала всех в квартире даже при отдаленной бомбежке. Потом вдруг ей стало совершенно безразлично – ухает, нет ли. Теперь ее штрафуют за то, что она не прячется во время налетов и детей своих она не будит ночью во время бомбежки»[48].

3

Сцены, когда горожане во время обстрелов спасались не только от бомб, но и от милиционеров, при всей их парадоксальности, едва ли возникли случайно. Здесь сказался, конечно, и обычный «блокадный» прагматизм. Берегли последние силы и предпочитали отсиживаться дома, надеясь, что беда обойдет их стороной. Будучи истощенными, не рассчитывали до отбоя тревоги пробраться в убежище по обледеневшим лестницам, залитым нечистотами. Не рисковали уйти из очереди во время бомбежки, хотя магазины тогда обязательно должны были закрываться[49]. И имели для этого веские доводы: могли потерять место в ней, поскольку быстро образовывались очереди людей, не желавших признавать прав других.

Этот прагматизм удивлял тех, кто побывал в городе позднее. Так, В. Бианки, находясь во время обстрела в комнате с участковым милиционером, заметил, что он беспокоится скорее не о том, упадет ли на дом бомба, а о том, не потухнет ли лампа[50]. В. Бианки даже подчеркнул, что это было сделано «без всякой рисовки»[51].

Для горожан такая школа выживания стала обыденной: поведение некоторых из них во время обстрела на Сытном рынке в декабре 1941 г. еще раз это подтвердило[52]. Безразличие к обстрелам, которое являлось следствием крайнего истощения и усталости, но где-то было и способом самосохранения, обусловило размывание нескольких этических принципов. Во-первых, утрачивалось чувство ответственности за судьбу беззащитных людей – детей, стариков, инвалидов, нуждающихся в уходе. Сколь бы ни были тщетны попытки уберечь их от обстрелов в убежищах, но они являлись все же более нравственными, чем упования на то, что бомба упадет далеко. Позволяя себе одно (и немаловажное) отступление от правил морали и оправдывая его, можно было затем допустить и другие исключения из них. Во время осады такая последовательность этапов распада этики выявлялась особенно рельефно.

Во-вторых, ослабевало, а нередко и исчезало ощущение опасности. Не боялись и за других и потому не видели повода их защищать. Не осознавая того, что им угрожало, не обнаруживали и признаков своей деградации или не придавали им должного значения.

Привыкали не только к бомбежкам – привыкали к смерти. Иначе и быть не могло: трупы лежали всюду. Они лежали у больниц и на улицах, в квартирах и на лестницах, в подвалах и во дворах. Председатель Выборгского райисполкова А. Я. Тихонов рассказывал, что «наибольшая цифра подобранных трупов за день… по району была 4,5 тысяч, но это только трупы, собранные на улице»[53]. Смерть была лишена присущей ей в цивилизованном обществе строгости ритуалов – стало обычным и неуважение к умершим. Мертвые тела соседи нередко сваливали в кучу или относили к помойкам. Они могли лежать не один день[54], их не сразу убирали[55]. Их накладывали в грузовики как дрова: развевавшиеся на ветру волосы погибших вызывали содрогание у горожан[56]. Л. Рончевская была потрясена, увидев, что на Невском проспекте, у павильона Росси, где находился морг, окоченевшие трупы ставили к стене[57]. Неубранные тела лежали в квартирах, в общежитиях, в эвакуационных пунктах – рядом с ними другие люди ели и спали[58]. Через трупы перешагивали, не имея сил сдвинуть их к обочине дороги[59]. Ни страха, ни брезгливости – В. Никольская вспоминала, как в одном из скверов, где лежали мертвые, собирали снег для питья[60].

«Навстречу нам мальчик тащил санки с пеленашками… Разговаривавшие, обогнав меня, не обратили никакого внимания на этот груз, не переглянулись даже, давая мальчику дорогу. В этот же день вечером на улице в центре я опять услышал это выражение: «в смертное время» и опять разговаривавшие не обратили никакого внимания на двигавшийся им навстречу груз: молодая изможденная женщина везла на санках одну большую и две маленькие пеленашки… На повороте у садика против Русского музея длинная пеленашка… сползла с санок до половины в снег. Усталая женщина остановилась, досадливо толкнула труп ногой на место и с усилием опять потянула за веревку»[61]. Это безразличие к смерти, описанное В. Бианки, отмечается и другими очевидцами страшной блокадной зимы[62].

Д. Н. Лазарев рассказывал, как ему пришлось хоронить своего друга, помогая его родственнице. Гроба для тела не имелось. Везти его нужно было не на кладбище, а в морг, но и здесь, очевидно, намеревались придерживаться, насколько возможно, цивилизованных обычаев. Все было тщетно. Обжигал мороз (температура -35°), окоченели руки. Везли санки по очереди, чтобы один из них мог на какое-то время отвернуться от ледяного ветра. Идти было недалеко, но дорога казалась бесконечной. Морг находился в сарае. Открыв его, увидели гору наваленных, как дрова, трупов. «Еле живая от холода» привратница всячески их торопила, «понукала» – хотела быстрее уйти домой, на морозе ей стоять было невмоготу.

Нет ни обрядов, ни ритуалов прощания, ни слез. Каждый шаг в этих «похоронах», сделанный под давлением обстоятельств, означал последовательное отступление от привычных моральных устоев: «…Привратница стояла в стороне, явно не склонная нам помочь. Отвязали тело от доски, безрезультатно попробовали его приподнять – в отощавших мускулах силы не было. Ничего не оставалось, как пытаться втянуть труп на кучу волоком. Легче всего, оказалось, взять труп за ноги. Пятясь, мы начали взбираться наверх по чьим-то твердым и скользким как лед животам, спинам, головам… Привратница подталкивала голову дверью, одновременно проверяя, может ли дверь закрыться»[63].

Вот он, итог их пути: «Я помню, мы почувствовали тупое безразличие к смерти близкого человека, но были безмерно рады, что груз непосильной работы спал с плеч»[64].

Безучастность к смерти могла обернуться и безразличием к людям[65]. Она вытравливала все человеческие чувства: сострадание, милосердие, готовность защитить других от невзгод. «Оттащили мы ее… бросили ее бревно, а свои бревна потащили дальше», – так говорилось о женщине, умершей во время оборонных работ[66]. М. С. Коноплева писала и о «грустной иронии», которую вызывали покойные, и даже приводила примеры[67]. Видели не таинство смерти, на уважении к которому основывается достоинство человека, а ее неприглядную изнанку: лишенные благопристойности и оскверненные тела, трупы, через которые надо перешагивать, трупы, обглоданные крысами, без одежды или в тряпках, с вывернутыми карманами пальто. Видели это каждый день, сразу в нескольких местах, слышали и передавали рассказы об этом друг другу. Так коллективное привыкание вело к снижению порога общей для всех этики и тем меньше пресекались противоречившие нравственным нормам поступки. Каждая деталь блокадной смерти показывала, сколько жестокого и даже звериного обнаруживалось у людей, как легко они могли переступать границы дозволенного и как быстро начиналось отчуждение от человека – не только мертвого, но и живого.

4

Блокадная повседневность смещала все основания прежнего, налаженного быта. В прошлом даже на коммунальной кухне, имевшей скандальную репутацию очага конфликтов, жильцы квартиры соблюдали обычаи, продиктованные этическими нормами, и в первую очередь чувством справедливости. Устанавливались, хотя и не без трений, очередность ее использования, правила поведения по отношению к старикам и детям. Там делились продуктами, обращались за помощью друг к другу. В блокаду о коммунальном быте в его привычном виде говорить было сложно. Все изменялось неожиданно и парадоксально. Распадались те человеческие взаимоотношения, где нравственные нормы должны были поддерживаться ежедневно. Надо было устанавливать какие-то новые правила применительно к новым условиям, но осадная жизнь менялась так быстро и так страшно, что о прочном их заучивании не могло быть и речи.

Признаки распада этики были разнообразными и индивидуальными для каждого человека, но везде они обуславливались блокадным бытом. Приступы раздражения, ссоры и драки обычно случались именно там, где делили хлеб, получали тарелку супа или стакан кипятка. Чаще всего это происходило в столовых[68]. Огромные очереди в столовых и кафе стали наблюдаться еще в сентябре 1941 г.[69] В них до конца октября нередко продолжали выдавать супы и каши без талонов, и постоянное снижение норм отпуска продуктов по «карточкам» сделало их главной надеждой горожан, начавших тогда испытывать чувство голода. «В столовых царил хаос: все кричали, ругались», – записывает в дневнике 12 сентября 1941 г. М. С. Коноплева, а 19 октября она же отмечает, что у столовой, где зеленые щи можно получить без отрыва талонов, «стоит возбужденная шумная толпа, способная побить каждого, кто попытается подойти к кассе вне очереди»[70].

Этот хаос подчинял себе и воспитанных, интеллигентных людей. Чуть замешкаешься, проявив щепетильность – и сомнут, оттеснят, выгонят из очереди. «Обед, избавлявший от голодной смерти, казалось естественным добывать в любых условиях», – скажет позднее Л. Гинзбург[71]; заметим, что ссоры возникали даже в столовых Союза писателей и Публичной библиотеки[72].

1Пер. М. Л. Лозинского.
2Блюм А. Блокадная тема в цензурной блокаде // Нева. 2004. № 1. С. 244.
3См., например: Память: Письма о войне и блокаде. Л., 1985; Память: Письма о войне и блокаде. Вып. 2. Л., 1987; Кулагин Г. Дневник и память. О пережитом в годы блокады. Л., 1978.
4Лихачев Д. С. Воспоминания. СПб., 1997; Глинка В. М. Блокада // Звезда. 2005. № 1.
5Интервью с С. П. Сухоруковой // Нестор. 2003. № 6. С. 177.
6Коноплева М. С. В блокированном Ленинграде. Дневник. 8 сентября 1941 г.: Отдел рукописей Российской национальной библиотеки (ОР РНБ). Ф. 368. Д. 1. Л. 66.
7Коноплева М. С. В блокированном Ленинграде. Дневник. 8 сентября 1941 г.: Отдел рукописей Российской национальной библиотеки (ОР РНБ). Ф.368.Д. 1. Л. 1.
8Шулькин Л. Воспоминания баловня судьбы // Нева. 1999. № 1. С. 153.
9Бианки В. Лихолетье. 22.VI.41–21.V.42. СПб., 2005. С. 180.
10См. записи В. И. Кабытовой: «…В июле по этим карточкам выдавалось довольно прилично: рабочим – 800 граммов хлеба в день, служащим – по 600 граммов. Практически такую норму было и не съесть. Мяса рабочим в месяц полагалось по 2 килограмма 200 граммов, служащим – по 1200 граммов, кроме того, без всяких карточек работали коммерческие рестораны и кафе… Всюду было сколько угодно мороженого, пива, пирожков» (Кабытова В. И. Об одной ленинградской блокадной семье // Нева. 2005. № 10. С. 147). Продукты по «карточкам» могли выдать сразу вперед за весь месяц, в столовых за питание талонов не брали (Там же.). См. также воспоминания А. П. Бондаренко: «В начале августа 1941 г. давали по карточкам столько продуктов, что не выкупишь» (Бондаренко А. П. О блокаде: Архив семьи П. К. Бондаренко).
11«…Никаких пирожков, никакого мороженого. Магазины опустели в течение одного дня: все брали на карточки перед» (Кабытова В. И. Об одной ленинградской блокадной семье. С. 148).
12Соколов А. М. Битва за Ленинград и ее значение в Великой Отечественной войне. СПб., 2005. С. 98.
13Бажов В. Память блокадного подростка. Л., 1989. С. 39.
14Даев В. Г. Принципиальные ленинградцы: Отдел рукописей Российской национальной библиотеки (ОР РНБ). Ф. 1273. Л. 102.
15Ср. с воспоминаниями Г. И. Козловой о том, как позднее, в конце 1941 г., ей удалось получить конину: «…Мне сказали, что одной работнице кто-то принес лошадиную ногу… Я разыскала ее… Она мне обменяла самую нижнюю часть ноги с копытом и подковой на туфли и старую кофточку…Подкова была тяжелой. На работе мне не смогли ее отбить. Пришлось нести все домой… Эту ногу мама потом варила… почти месяц – пока копыто не стало мягким, как резина – все же был навар, а не вода» (Козлова Г. И. Мои студенческие годы (Страницы из воспоминаний бывшей студентки приема 1940 г.) // «Мы знаем, что значит война…» Воспоминания, письма, дневники универсантов разных лет. СПб., 2010. С. 202).
16Коноплева М. С. В блокированном Ленинграде. Дневник: ОР РНБ. Ф. 368. Д. 1. Л. 125–126.
17Там же. Л. 135.
18Там же.
19См. запись в дневнике Л. Эльяшевой 8 октября 1941 г. (Эльяшева Л. Одним бы глазом увидеть победу // Нева. 2005. № 5. С. 253); запись в дневнике А. П. Остроумовой-Лебедевой 15 октября 1941 г. (Остроумова-Лебедева А. П. Автобиографические записки. Т. 3. М., 2003. С. 297).
20Сельцер К. И. Дневник. 12 октября 1941 г. Цит. по: Глезеров С. От ненависти к примирению. СПб., 2006. С. 44; ср. с записками Л. Эльяшевой: «В октябре желание есть, сосущее чувство голода становилось все назойливее… Оно гнало в буфеты и столовые в поисках еды с интересных лекций» (Эльяшева Л. Одним бы глазом увидеть победу. С. 252). См. также запись в дневнике Е. Мухиной, сделанную в октябре 1941 г.: «150 граммов хлеба нам явно не хватает… Я до школы ночами все съедаю, а целый день сижу без хлеба… Все время внутри что-то сосет… Как хочется поесть» (Мухина Е. Дневник: Центральный государственный архив историко-политических документов Санкт-Петербурга (ЦГАИПД СПб). Ф. 4000. Оп. 11. Д. 72. Л. 51).
21Лазарев Д. Н. Ленинград в блокаде // Труды Государственного музея истории Санкт-Петербурга. Вып. 5. СПб., 2000. С. 198; В. И. Равдоникас – Л. А. Равдоникас. 8 апреля 1942 г. // «Мы знаем, что значит война…» С. 537.
22Лазарев Д. Н. Ленинград в блокаде. С. 198.
23Жилинский И. И. Блокадный дневник // Вопросы истории. 1996. № 5–6. С. 8 (Запись 21 декабря 1941 г.).
24Зеленская И. Д. Дневник. 9 января 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 35. Л. 50 об.; см. также записи в дневнике И. И. Жилинского 27 и 28 декабря 1941 г. (Жилинский И. И. Блокадный дневник. 1996. № 5–6. С. 15).
25Гаршин В. В. В дни блокады // Звезда. 1945. № 7. С. 118.
26Об апатии, ее причинах и проявлениях см. Ерохина (Клишевич) Н. Н. Дневник. 15 июня 1942 г.: Рукописно-документальный фонд Государственного мемориального музея обороны и блокады Ленинграда (РДФ ГММОБЛ). Оп. 1. Д. 490. Л. 34; Бочавер М. А. Это – было (Прядильно-ткацкая фабрика «Рабочий» в годы военной блокады. 1941/IX-1944/I. Быт и нравы блокадных лет): ОР РНБ. Ф. 1273. Д. 7. Л. 18, 33; Худякова Н. За жизнь ленинградцев. Помощь комсомольцев населению Ленинграда в блокадную зиму. 1941/1942 год. Л., 1948; Глухова Г. И был случай… // Нева. 1999. № 1. С. 221; Верт А. Россия в войне 1941–1945. М., 1963. С. 251–252; Францкевич Н. Кружка молока // Нева. 2002. № 5. С. 221; Коц Е. С. Эпизоды, встречи, человеческие судьбы // Публичная библиотека в годы войны. СПб., 2005. С. 192; Капустина Е. Из блокадных записей студентки // Нева. 2006. № 1. С. 220; Хвилицкая М. И. Симптоматология// Алиментарная дистрофия в блокированном Ленинграде. Л., 1947. С. 164; Остроумова-Лебедева А. П. Автобиографические записки. С. 261 (Дневниковая запись 5 декабря 1941 г.)
27См. воспоминания В. Адмони: «Одна наша бывшая… приятельница рассказала, что видела в середине блокадного января, как я неподвижно стоял на углу Моховой… глядя перед собой бесцельным, отсутствующим взглядом. Она прождала чуть ли не четверть часа, не шевельнусь ли я… Но ничего не изменилось» (Сильман Т., Адмони В. Мы вспоминаем. СПб., 1993. С. 250). См. также: Виттенбург Е. П. Павел Виттенбург: геолог, полярник, узник ГУЛАГа. (Воспоминания дочери). СПб., 2003. С. 280; Баженов Н. В. О том, как они умирали (Из записной книжки): Отдел письменных источников Новгородского государственного музея (ОПИ НГМ). Оп. 2. Д. 440. Л. 12 (Запись 15 января 1942 г.); Ф. А. Витушкин – В. Х. Вайнштейну. Цит. по: Сивохина С. Л. О жизни в блокадном Ленинграде. (По материалам архива В. X. Вайнштейна в собрании ОПИ НГОМЗ) // Ежегодник Новгородского государственного объединенного музея-заповедника. Новгород, 2009. С. 97.
28Евдокимов А. Ф. Дневник. 26 октября 1941 г.: РДФ ГММОБЛ. Оп. 1 р. Д. 30. Л. 10.
29Бондаренко А. П. О блокаде: Архив семьи П. К. Бондаренко.
30Стенограмма сообщения Виноградовой З. В.: Научно-исторический архив Санкт-Петербургского института истории РАН (НИА СПбИИ РАН). Ф.332.0П.1.Д.24.Л. 11.
31Бажов В. Память блокадного подростка. С. 69–70.
32Жилинский И. И. Блокадный дневник // Вопросы истории. 1996. № 8. С. 12 (Запись 10 марта 1942 г.).
33Там же.
34Откуда берется мужество. Воспоминания петрозаводчан, переживших блокаду и защищавших Ленинград. Петрозаводск, 2005. С. 73.
35Соловьева О. Воспоминания о пережитой блокаде юной защитницы города Ленинграда. (1941–1945 годы): ОР РНБ. Ф. 1273. Д. 25. Л. 5.
36«Люди сплошным потоком идут… пешком черные, страшные, с опухшими искаженными лицами. Все стали какие-то старые, неповоротливые, идут сплошным потоком, не сворачивая друг перед другом, толкая друг друга» (Янушевич З. В. Случайные записки. СПб., 2007. С. 62); «Сейчас получается так: если раньше от машины отворачивался народ, то сейчас идущий транспорт должен отворачивать от людей. Люди стали безразличные, глухи… их ругаешь, а они говорят спасибо» (Боровикова А. Н. Дневник. 7 января 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 15. Л. 98).
37Шулькин В. Воспоминания баловня судьбы // Нева. 1999. № 1. С. 151. З. С. Травкина замечала, что взгляд у блокадников был «неживой» (Воспоминания Травкиной Зои Сергеевны о блокадном Ленинграде: НИА СПбИИ РАН. Ф. 332. Оп. 1. Д. 149. Л. 4). О «мертвящем, неживом выражении лица и глаз» сообщала и Ю. П. Маругина (Стенограмма сообщения Маругиной Ю. П.: Там же. Д. 85. Л. 23).
38Шварц Е. Живу беспокойно. Из дневников. Л., 1990. С. 659. См. описание семьи инженера Рохлина в дневнике Н. Михайловского. Рохлин – «совершенно истощенный человек… Куда-то в пространство смотрели безжизненные, стеклянные глаза». Его жена сказала ему о том, что у нее пухнут ноги «безразличным тоном». Их дочь «лежала все такая же печальная, безучастная ко всему» (Михайловский Н. На Балтике. Из дневника военного корреспондента // Девятьсот дней. Литературно-художественный и документальный сборник, посвященный героической обороне Ленинграда в годы Великой Отечественной войны. Л., 1962. С. 99–100).
39Глазунов И. С. Россия распятая. Т. 1. Кн. 2. М., 2008. С. 98.
40Эльяшева Л. Мы уходим… Мы остаемся… // Нева. 2004. № 1. С. 205.
41Машкова М. В. Из блокадных записей // Публичная библиотека в годы войны. С. 15 (Запись 17 февраля 1942 г.); ср. с дневником Б. Злотниковой: «Последнее время я живу слишком собой и потому все остальное меня мало интересует. С одной стороны, это неплохо, потому что легче жить…» (Плотникова Б. Дневник. 16 ноября 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф.4000. Оп. 11.Д.40.Л. 14).
42По свидетельству П. М. Токсубаева, 8 сентября 1941 г., во время первого налета на город, милиция даже «сдерживала напор любопытных лиц, желавших посмотреть… разрушения» (Стенограмма сообщения Токсубаева П. М.: НИА СПбИИ РАН. Ф. 332. Оп. 1. Д. 124. Л. 4 об.
43Кулябко В. Блокадный дневник // Нева. 2004. № 2 (Запись 6 октября 1941 г.). С. 237; ср. с письмом В. Мальцева М. Д. Мальцеву 15 декабря 1941 г.: «По радио объявили артиллерийскую тревогу. Это все так знакомо, что не производит впечатления. Обыкновенное дело. Даже разбитый дом, мимо которого ты прошел, обычен» (Девятьсот дней. С. 268).
44Характерен в этом отношении дневник М. С. Коноплевой, где имелись очень подробные записи о первых бомбардировках и обстрелах, а затем более частыми стали записи о хлебе и пайках.
45Гинзбург Л. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб., 2000. С. 742; Память о блокаде. Свидетельства очевидцев и историческое сознание общества. СПб., 2005. С. 115; Г. П. Гродецкий – В. П. Бианки. 29 сентября 1941 г. // Бианки В. Лихолетье. С. 58; Коноплева М. С. В блокированном Ленинграде. Дневник. 2 ноября 1941 г.: ОР РНБ. Ф. 368. Д. 1. Л. 157; Евдокимов А. Ф. Материалы блокадных записей. 5 октября 1941 г.: РДФ ГММОБЛ. Оп. 1-р. Д. 30. Л. 69; Эльяшева Л. Одним бы глазом увидеть победу. С. 252 (Дневниковая запись 8 октября 1941 г.); Шварц Е. Живу беспокойно. С. 656; Стенограмма сообщения Скворцова М. И.: НИА СПбИИ РАН. Ф. 332. Оп. 1. Д. 110. Л. 8; Воспоминания о блокаде Александры Ивановны Костиковой // Испытание. Воспоминания настоятеля и прихожан Князь-Владимирского собора в Санкт-Петербурге о Великой Отечественной войне и блокаде Ленинграда. СПб., 2010. С. 32; Выступление по ленинградскому радио В. Кетлинской 29 октября 1941 г. // 900 героических дней. Сборник документов и материалов о героической борьбе трудящихся Ленинграда в 1941–1944 гг. М.; Л., 1966. С. 234; Бродский И. А. В дни блокады // Илья Яковлевич Билибин. Статьи. Письма. Воспоминания о художнике. Л., 1970. С. 283.
46См. записи В. Бианки о Ленинграде весной 1942 г.: «Юмор приговоренных к смерти. – Уходя из гостиной, не забудь потушить зажигательную бомбу. – Меняю фугасную бомбу на две зажигательных в разных кварталах» (Бианки В. Лихолетье. С. 171).
47Интервью с Е. И. Образцовой // Человек в блокаде. Новые свидетельства. СПб., 2008. С. 238; Грязное Ф. А. Дневник // Доживем ли мы до тишины. Записки из блокадного Ленинграда. СПб., 2009. С. 121.
48Бианки В. Лихолетье. С. 173.
49Черкизов В. Ф. Дневник блокадного времени // Труды Государственного музея истории Санкт-Петербурга. Вып. 8. СПб., 2004. С. 34 (Запись 25 ноября 1941 г.); Ф. А. Витушкин – В. X. Вайнштейну. Цит. по: Сивохина С. Л. О жизни в блокадном Ленинграде. С. 97.
50Бианки В. Лихолетье. С. 173.
51Там же. Ср. с записями Н. Тихонова: «Снаряды падали в темноте. "Это в соседнем квартале", – спокойно говорил хозяин гостю и продолжал беседу» (Тихонов Н. Ленинград принимает бой. Л., 1943. С. 307).
52«…Снаряды попали в толпу на площади рынка. Женщина, бывшая там, рассказывала, что снаряд задел хлебный ларек и когда по чьей-то команде: "ложись" бросились на землю, на них полетели хлебные буханки. Одни бросились их подбирать, другие отнимать» (Коноплева М. С. В блокированном Ленинграде. Дневник. 19 декабря 1941 г.: ОР РНБ. Ф. 368. Д. 2. Л. 10).
53Стенограмма сообщения Тихонова А. Я.: НИА СПбИИ РАН. Ф. 332. Оп 1. Д. 123. Л. 17.
54Д. С. Лихачев писал, что труп женщины лежал у Биржевого моста, недалеко от Института литературы, около двух месяцев (Лихачев Д. С. Воспоминания. С. 477), но такое все-таки было редкостью. См. также: Жилинский И. И. Блокадный дневник // Вопросы истории. 1996. № 7. С. 12 (Запись 10 марта 1942 г.); Стенограмма сообщения Тихонова А. Я. Л. 17; Стенограмма сообщения Аршинцевой Л. М.: НИА СПбИИ РАН. Ф. 332. Оп. 1. Д. 4. Л. 4.
55См. воспоминания И. Ильина: «Я боялся споткнуться о труп умершего от голода человека, который… неделю лежал перед лестницей в нашей парадной» (Ильин И. От блокады до победы // Нева. 2005. № 5. С. 178); дневник А. И. Винокурова: «Около Петропавловской больницы видел три голых трупа. Они упали из… грузовика, перевозящего трупы… и валяются на улице целый день (никто ими не интересуется)» (Блокадный дневник А. И. Винокурова // Блокадные дневники и документы. СПб., 2004. С. 245); см. также: Лихачев Д. С. Воспоминания. С. 472; Инбер В. Почти три года // Инбер В. Собр. соч. Т. 3. М., 1965. С. 193 (Дневниковая запись 12 февраля 1942 г.); Блокадный дневник Н. П. Горшкова // Блокадные дневники и документы. С. 57 (Запись 6 января 1942 г.); Запись рассказа В. В. Лишева (Ардентова К. О ленинградских скульпторах // Художники города – фронту. Воспоминания и дневники ленинградских художников. Л. 1973. С. 104).
56Третьякова Л. Н. [Запись воспоминаний] // 900 блокадных дней. Новосибирск, 2004. С. 256; Лихачев Д. С. Воспоминания. С. 472; Соловьева Э. Судьба была – выжить // Нева. 2006. № 9. С. 219; Гречина О. Спасаюсь спасая // Там же. 1994. № 1. С. 256; Саванин А. С. Ленинградская городская контора Госбанка в годы войны // Доживем ли мы до тишины. С. 226.
57Рончевская Л. С. Воспоминания о блокаде Ленинграда: ОР РНБ. Ф. 1249. Д. 14. Л. 3.
58См. дневник И. Д. Зеленской: «Сегодня рано утром умер отец Чистякова. У него на койке, стоящей в рабочей комнате. Весь день лежит невынесенный. Сын рядом работает, ест, ложится отдохнуть на ту же койку… Много приходящего народа – труп никого не смущает. Мать его умерла дней 10 тому назад. До сих пор лежит в комнате общежития» (Зеленская И. Д. Дневник: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 35. Л. 61 об.-62); воспоминания А. М. Соколова об эвакуационном пункте в Жихарево: «Умершие валялись везде. На трупах сидели, ели, спали» (Соколов А. М. Эвакуация из Ленинграда. СПб., 2000. С. 122).
59Ходорков Л. А. Материалы блокадных записей: РДФ ГММОБЛ. Оп. 1 р. Д. 140. Л. 7; Тотхарт С. Ленинград. Блокада // Две судьбы в Великой Отечественной войне. СПб., 2006. С. 43; Муранова В. А. Центральный государственный архив работал всю блокаду // Выстояли и победили. Воспоминания участников обороны Ленинграда, воинов и тружеников Октябрьского района. СПб., 1993. С. 168.
60Никольская В. И. В очередях: ОР РНБ. Ф. 1037. Д. 907. Л. 13. См. также интервью с А. В. Андреевым: «За водой с отцом мы ездили на Обводный канал…Все берега канала были заполнены трупами» (Человек в блокаде. С. 263); воспоминания Т. Максимовой: «Как-то в колодец упала женщина, вытащить ее пришедшие на воду были не в состоянии, вернуться без воды не могли и набирали ее, отодвигая кружками превратившиеся в ледяные нити волосы погибшей» (Максимова Т. Воспоминания о ленинградской блокаде. СПб., 2002. С. 41); письмо З. Фомберг В. X. Вайнштейну: «…В прорубь часто падали люди и не всегда удавалось их спасти. Тогда багром отталкивали в сторону… а люди тут же набирали воду» (Цит. по: Сивохина С. Л. О жизни в блокадном Ленинграде. С. 97).
61Бианки В. Лихолетье. С. 181.
62«Все мы привыкли к этому зрелищу. Детские саночки… а на них… тряпичные свертки стали повседневностью» (Молдавский Дм. Страницы о зиме 1941-42 годов // Голоса из блокады. Ленинградские писатели в осажденном городе. (1941–1944). СПб., 1996. С. 356); «Люди валяются сотнями, до них никому дела нет, и никто не обращает внимания на трупы» (Гельфер Т. А. Дневник. 19 января 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 24. Л. 4); «Смерть теперь – обычное дело. Мы к ней привыкли. На улице чуть ли не через каждые 100 метров лежат трупы умерших или замерзших. Публика настолько… к этому привыкла, что все… проходят мимо» (Блокадный дневник А. И. Винокурова. С. 240–241 (Запись 8 января 1942 г.)); «Не изменившись в лице, мы проходим в батальонной колонне мимо растерзанного тела молодой женщины возле Охтинского моста» (Авербах В. А. Рассказы ветерана.: Из семейного архива К. К. Смирновой); «Теперь перешагивали через них без всяких эмоций, картина стала привычной, сугробы были почти в рост человека, обходить трупы сил не было» (Бажов В. Память блокадного подростка. С. 69).
63Лазарев Д. Н. Ленинград в блокаде. С. 203.
64Там же.
65См. дневник В. Ф. Черкизова: «К управхозу приходит женщина, активистка дома, и докладывает, что в квартире… умер мужчина… Управхоз: "Жена у него есть, пусть убирает его и увозит" – "Жена также кандидат" – "Ну, тогда подождем, когда она помрет, заодно обоих свезем"» (Черкизов В. Ф. Дневник блокадного времени. С. 56); письмо С. В. Солдатенкова в Историческую комиссию Совета ветеранов ЛГУ: «Зашел в покойницкую, лежит женщина, лицом вниз, уткнувшись в маленькую лужицу. Вернулся в справочную, сказал: "Среди мертвых лежит живая", служительница ответила: "Вынесли мертвую, на воздухе отлежалась – отошла. Что же мы сделаем, все равно умрет"» («Мы знаем, что значит война…» С. 283).
66Постникова Э. П. Записки блокады: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 2 об. – 3.
67«…На листе фанеры, положенной на двухколесную тележку, везли сразу три зашитых в тряпки трупа, вероятно подростков, судя по их размерам… Один прохожий, посмотрев на них, заметил: "Сразу трех кукол снарядили"» (Коноплева М. С. В блокированном Ленинграде. Дневник: ОР РНБ. Ф. 368. Д. 3). См. также Альшиц Д. Н. (Д. Аль) За нами был гордый город. Подвигу Ленинграда – достойную и правдивую оценку. СПб., 2010. (Запись 11 апреля 1942 г.).
68Зеленская И. Д. Дневник. 1 ноября 1941 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 35. Л. 26–26 об.; Меттер И. Избранное. СПб., 1999. С. 117–118; Новиков В. Н. Дневник. Май 1942 г. (Петров Анат. Тетрадь в клеенчатой обложке // Нева. 1999. № 1. С. 217.)
69В дневниковой записи Н. А. Рибковского 9 сентября 1941 г. говорится о километровых очередях у столовых и закусочных (Рибковский Н. А. Дневник // Козлова Н. Советские люди. Сцены из истории. М., 2005. С. 258 (Запись 9 сентября 1941 г.)). Возможно, это было связано с паникой, возникшей после бомбардировки Бадаевских складов. См. также: Академический архив в годы войны. Ленинград 1941–1942. Из дневников Г. А. Князева. СПб., 2005. С. 25–26 (Запись 23 сентября 1941 г.); запись в дневнике А. А. Грязнова 24 сентября 1941 г.: «Чтоб пообедать где-нибудь в открытого типа столовой, надо простоять в очереди 3–5 часов» (Грязное А. А. Дневник // Человек в блокаде. С. 20).
70Коноплева М. С. В блокированном Ленинграде. Дневник. 19 октября 1941 г.: ОР РНБ. Ф. 368. Д. 3. Л. 15; см. также дневник П. М. Самарина: «…Звонила со столовой. Народу много – скандал и драки» (Самарин П. М. Дневник. 12 января 1942 г.: РДФ ГММОБЛ. Оп. 1 л. Д. 338. Л. 841); воспоминания Е. И. Дмитриевой: «В столовой стоял бак с кипятком, за ним тоже очереди были и даже драки были» (Цит. по: Чурсин В. Д. «Сообщает 21-й о своей готовности» // Публичная библиотека в годы войны. С. 124); воспоминания Б. Михайлова: «В обеденный перерыв перед пуском в столовую… собирались все, и тут происходили бурные скандалы, доходившие до драк» (Михайлов Б. На дне войны и блокады. СПб., 2001. С. 40).
71Гинзбург Л. Записные книжки. С. 740.
72Меттер И. Избранное. С. 117; Чурсин В. Д. Указ. соч. С. 124.
Нужна помощь
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»