Фаршированный кролик. Ужас в старом поместье

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Фаршированный кролик. Ужас в старом поместье
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

© Константин Шахматов, 2021

ISBN 978-5-0053-2959-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

ФАРШИРОВАННЫЙ КРОЛИК

Часть первая

май 1914 года

На верхней палубе стояли двое: мужчина и женщина. В руках у мужчины, в белой паре и такого же цвета котелке, была пшеничная булка. Разговаривая с женщиной, он то и дело отламывал от булки кусочки и бросал в воду. Речные чайки, пронзительно вскрикивая, пикировали на них сверху и выхватывали из воды клювами. Впрочем, некоторые куски до воды не долетали, – птицы хватали их на лету.

Его спутница была похожа на классную даму, только очень молоденькая. В сером платье с черными сборками, и стеклоярусом. На голове шляпка. Во время беседы она больше смотрела на проплывающий мимо берег, чем на собеседника.

– Вы сами откуда будете? – спрашивал мужчина.

– Я из Владимира, – отвечала женщина.

– Понятно, земляки, значит! А я – вятский.

– Поздравляю.

Шутка мужчины не удалась, и он наигранно улыбнулся.

– Вятка – замечательный город, хотя и глухомань страшная.

– Отчего же глухомань? Как везде.

– Хорошо, – согласился мужчина, – Обычный губернский город, каких множество. Так устраивает?

Женщина кивнула.

– А вот я, до последнего времени, все в Германиях пропадал…

– Однако, – повела плечиком собеседница, – здесь Родина ваша, а потому должна быть милее всякого Дрездена. Или вы хвастаетесь, пытаясь произвести на меня впечатление?

– Отчасти, – вновь улыбнулся мужчина, бросая кусочек в воду, – К тому же, Родина – понятие растяжимое. Для многих из нас, где теплее климат и вкуснее пища, там и она.

– А я думаю, что это понятие врожденное. Как цвет кожи, или разрез глаз. Хотя, и требует некоторого воспитания.

– Вы меня не дослушали. Я хотел сказать, что где бы я ни был, я все равно ее чувствую. Чувствую маленький, сжатый до размера губернского города, или любимого сада, клочок земли, вне которого я слаб и беспомощен. Образно выражаясь, конечно.

– Это другое дело.

Налетевшая чайка вырвала кусок хлеба из рук мужчины и взмыла вверх. Женщина, смеясь, замахала на нее руками.

– А что у вас в Германии?

– В Германии-то? – переспросил мужчина, – Да как вам сказать, Машенька. Я инженер. Опыта набирался.

– Вот как?!

– Да. Но был я и в Англии, и во Франции даже. Сами знаете, какая сейчас обстановочка на международном фронте. Японскую, вон, профукали. Того гляди – революция.

Мужчина замолчал, будто сказал лишнего.

– А вот я учительствую, – сказала Машенька, – Закончила курсы, и в деревню уехала.

– Неужели! Как захотелось вам, молоденькой девушке, хоронить себя в еще большей провинции? Деревня! Ну, надо же!

– Почему хоронить? Я так не считаю, и отдаю себе отчета в собственных действиях. Я сделала это по велению сердца. С другой стороны: если не я, то кто? Ведь не могут же быть учителями исключительно немолодые или некрасивые дамы?

– Что вы, что вы! Я такого не говорил.

– А подумали?

– Я думаю, что такая привлекательная женщина могла найти более подходящее занятие. Например, играть в театре, или пробоваться в синематографе.

– Опять комплиментируете, Настасий Палыч…

– Я правду говорю, – мужчина прижал к груди руку, – поверьте.

– Оставьте. Я знаю, на что способна. Мое призвание – дети.

– И только?!

Лицо мадемуазель стало серьезным.

– Да. Когда я вижу, как много у нас детей, нуждающихся в начальном образовании, то для меня никакие синематографы не станут на первом месте. Видели бы вы, как блестят их глаза, как загораются лица, когда я вхожу в класс, когда объясняю чего-то новое, интересное, неведомое… И пусть им никогда в жизни не бывать в заграницах, то пусть хоть послушают, помечтают об этом. Если я смогу привнести в их детские души кусочек радости, такой как мечту о нашем прекрасном будущем, уверяю вас, они будут стараться сделать реальную жизнь, и жизнь окружающих, лучше.

С задумчивым видом Настасий Палыч отломил кусок булки и бросил птицам.

– Пожалуй, я разделю ваше мнение, Машенька. В той части, что детские годы – пора уникальная и замечательная, потому как вспоминаешь о ней только хорошее. В массе своей разумеется. Меня другое заботит. Не даете ли вы сельским детям чувство ложной надежды? Ведь многие их мечты так и не сбудутся.

– Я учу детей не только мечтать, но и думать. Думать, и анализировать…

– Устный счет, например, – усмехнулся инженер.

– Зря иронизируете.

Настасий Палыч бросил последний кусок, отряхнул руки, и повернулся к Марии.

– Давайте, я вам о себе расскажу. О своем, так сказать, нежном возрасте.

– Извольте, – согласилась девушка.

Мужчина начал.

– Не скажу, что папенька мой, Павел Васильевич был удачливым в жизни. Дослужившись к тридцати семи годам до чиновника десятого класса, получал сто двадцать рублей жалования. Маменька, Анна Филипповна, до замужества ходившая в гувернантках у купца Толчанинова, получала и того меньше, давая лишь уроки французского. Думаете, я ощущал этого? Да, никогда! Родители в избытке давали мне пищу другого плана. Они много времени уделяли моему образованию. В четыре года я читал Азбуку, в шесть – знал наизусть Руслана и Людмилу, а по карте мог найти Аравию или показать путь, по которому Колумб открывал свою индию[1]. И первым моим впечатлением было то, как мы все вместе ходили смотреть на ледоход. Хоть лет мне тогда было не много, но это событие запечатлелось в памяти так ярко и красочно, что даже сейчас я помню все детали в подробностях. Хотя, в своем рассказе я могу преувеличивать. В детстве все кажется больше и значительней.

С этого места голос мужчины стал мягче и деликатнее, будто он перенесся в те далекие годы в мечтаниях.

– Сигналом к тому, что не сегодня-завтра река, наконец-то вскроется, был едва различимый, доносившийся с верховий гул. В следующий день он нарастал, и становился явственно слышим, как длинный, нескончаемый раскат грома. И тогда уже всякий знал – лед тронулся. В такой день погода стояла солнечная, а вся река, на многие версты по горизонту, была видна полностью. С нижней пристани, с верхней набережной, с холмов городского сада, толпа народа с жадностью взирала на прозрачные дали, ожидая грандиозного зрелища. Пьяных практически не было, все лица светлы и прекрасны. Да, на ледоход ходили смотреть все: от последней прачки или извозчика, до полицмейстера или того же губернатора. Никто не хотел пропустить начала. Лавочники, семинаристы, фабричные рабочие, какие-нибудь модистки, – одним словом все, кто был тот час в городе. Ведь ледоход, как я понимаю, был своего рода символом смены старого на новое. Перемен в природе, перемен в жизни каждого. И вот, представляете: вдруг, словно выстреливала пушка. Река вздымалась, и по ней медленно ползли огромные снежные волны, превращаясь в черные трещины. Народ ликовал, в воздух летели шапки, звенели колокола. Кто-то пускался в пляс, а кто-то тихонечко плакал. Зачастую плакали старики. От радости, не иначе.

Папенька брал меня на руки, и старался поднять повыше. Маменька, стоявшая рядом, показывала на реку и улыбалась: смотри, Стасик! смотри, красота-то какая! Я махал ей в ответ и кричал: ура-а-а! ледоход идет! ледохо-о-од! …И, право слово, не было в тот миг никого счастливее меня на всем белом свете.

Мужчина неожиданно замолчал, и стоял так, глядя на проплывающие берега, пока девушка не тронула его за руку, возвращая к реальности.

– Так я и говорю, – вздрогнул он, и оглянулся на мадемуазель, – счастливые времена. Родители берегли копейку, а мне не было до этого дела. И это правильно. В том смысле, что взрослые могут показать тебе на примере, что есть пища духовная. И вообще, в детстве находишь радость во всем. В простейших, казалось бы, предметах и случаях.

Помню, исполнилось мне шесть. Маменька получила-таки в наследство от умершего отчима дом на Казанской улице. Мы туда переехали, после чего дела наши стали несколько лучше. Раньше приходилось снимать две комнаты возле Преподобного Трифона, теперь же мы сами стали хозяевами.

Дом был двух этажей. Живя в первом, второй мы сдавали внаем, а это шестьдесят рублей к маменькиному заработку. На первые деньги она купила мне деревянную, но раскрашенную как всамделешная, лошадку. Хвост и грива из жесткой щетины; уздечка усеяна медными бляшками; попона красного бархата; кожаное седло – настоящее, только маленькое. Представляете, Машенька! Я готов был играть с утра и до вечера, воображая себя то драгуном, то Ильей Муромцем. А еще была у меня сабелька…

– Повезло, – пошутила девушка.

– Не спорю, Машенька. Но раньше я играл простецкими куклами, и разве меньше радовался? Вот вы учительствуете, несете, так сказать, доброе, вечное. А много ли деревенских детей играют дорогими игрушками? Небось, все куклы-то – тряпошные? И ведь точно так же радуются. Нисколько не меньше.

– Конечно! Других и не видели. Не с чем сравнивать.

– Вот поэтому, не важно какие куклы. Важно само их наличие. В этом счастье.

– А если кушать нечего, тогда как? Ведь вы же, кое-что да имели, живя в своей Вятке. Деревня, от которой вы так оторваны, как другая планида со своими законами.

Машенька словно проверяла на прочность Настасия Палыча.

Мужчина задумался. Он стоял опустив голову, засунув руки в карманы, глядя на носы своих лакированных туфель.

– Вот вы про радость говорите, – продолжала Маша, – про обыденные вещи. Но бывает и так, что время сеять, а мужики всей деревней на Каме. А где денег взять, чтобы подать платить? Вот лямку и тянут, за полцены, если повезет у местных бурлаков баржу отбить. И что, в итоге, на заработанные деньги купить можно? Того же хлеба?

Мужчина хмыкнул.

– А вот мне, между прочим, тоже кое-что о заграничной жизни известно.

 

– Что именно? – Настасий Палыч поднял голову.

– А то, что в хваленой Англии или Франции такая же нищета, как у нас! И что там есть свои голодные дети. И простые люди так же загнаны в условия нищеты и малообразованности, и лишь малая часть населения живет припеваючи. Вот у них-то как раз, в их узкой среде, и прогресс, и техническая революция… Так какого вы опыта набирались, Настасий Палыч?

– Помилуйте!

Мужчина казался совершенно растерянным.

– Напрасно вы так.

– Почему же? – не унималась жестокосердная мадемуазель.

– Потому что и моя судьба не из легких, уверяю вас. В возрасте семи лет я остался без обоих родителей.

Машенька отступила.

– Я не знала.

– Конечно. Мы едва знакомы.

Настасий Палыч повернулся лицом к реке и взялся за поручни.

– Квартирантов на втором этаже было трое. Чиновник суда, ветеринар из случной конторы, и медик-студент по фамилии Яблочков. Первые двое платили исправно и нраву были спокойного, чего нельзя сказать про третьего супчика. Например, однажды, он умудрился пролить на лестнице пахучую жидкость. Она разнеслась по дому, и стала причиной удушья и головных болей всех проживающих. В другой раз, пары ртути из тех же пробирок чуть не отправили на тот свет его самого. Матушка, узнав таким образом о его увлечении химией, категорически заявила, что впредь будет сдавать ему комнату с непременным условием: никогда и ни под каким видом не производить дома опасных и вредных опытов. Яблочков согласился, дав обещание, что ничего такого делать не будет, и …с блеском не справился. Как-то ночью произошел взрыв, и второй этаж вместе с крышей выгорел. В пожаре погибли все: испытатель, его соседи, и мои родители. Прогорев, второй этаж рухнул им на головы. Я чудом остался жив, потому что спал в боковой комнате. Пожарные спасли меня, но больше ничего не смогли сделать. Только к утру они растащили буграми головешки и залили их из брандспойтов…

После этого меня отдали на воспитание родственникам, жившим в Тамбовской губернии…

***

Вечерело. Красное солнце клонилось ко сну, все более приближаясь к ломаной линии берега. Мужчина и женщина сидели в плетеных креслах на верхней палубе, и продолжали беседовать.

– Вы что, Настасий Палыч, вздыхаете?

– Вижу, дорогая Мария, вы мне не верите. Сколько я не пытаюсь вам понравиться, да все без толку.

– С чего вы взяли?

– Сам не знаю. Может, надоел вам?

– Нет, мне очень интересно вас слушать.

– Ах, да! Собираете очередной материал для своих книжек! – в голосе мужчины послышалась укоризна, – Совсем забыл, что вы писательница!

Женщина, в ответ, неодобрительно хмыкнула.

– Буду с вами откровенен, Машенька. Читал я вашу «НЕЗАБУДКУ». Там же в Питере и прочел, еще в издательстве. Можно сказать – с гранок.

– Товарищи порекомендовали, или по службе? – женщина громко усмехнулась, – Что же вы теперь, потребуете у капитана арестовать меня?

– Нет, – грустно отвечал мужчина, – зачем же. Все, что написано в книжке – на вашей же совести. К тому же, не в моих правилах арестовывать понравившихся мне людей. Я не хотел бы…

– Вот как! – воскликнула спорщица, – Значит, вы просто обзовете меня emansipe[2], и на этом все кончится?

– Нет, – голос мужчины дрогнул.

Следующую минуту они молчали. По всей вероятности, собеседники тяготились возникшего поворота в беседе. Неприятного поворота, скажем прямо. Первым нарушил молчание Настасий Палыч.

– Раз нас обоих одолевает бессонница, – сказал он тихо, – давайте поговорим на отвлеченные темы.

– О чем же?

– Не знаю, о чем-нибудь. Ведь я не такой плохой, каким мог показаться.

– Я уже поняла. Вы хорошо маскируетесь. Сначала говорили мне, что инженер; теперь же получается – из охранки?

– Нет, что вы! Я не хотел вас пугать! Повторяю: вы симпатичны мне как женщина, поэтому политическая составляющая, в данном случае, мне безразлична. Тем более, что ваша «НЕЗАБУДКА», не смотря ни на что, мне ой как понравилась. Смело написано.

– Хорошо, – отвечала женщина, – Бог с вами, Настасий Палыч. Я принимаю ваши извинения.

– Спасибо, – мужчина облегченно выдохнул.

– Тогда рассказывайте чего-нибудь. И немедленно!

Женский голос зазвучал более благосклонно, и даже кокетливо.

– Я могу и дальше рассказывать историю моего детства. Если позволите.

– Жду с нетерпением.

– Думаю, на сей раз, вы мне поверите. Хотя история, по правде сказать, фантастическая.

– Постараюсь.

Мадемуазель смешливо прищурила глазки.

– И трагичная одновременно, – вставил он.

– Ничего, я послушаю… Может что и подчерпну для своих будущих книжек.

– Да, только накиньте еще один плед, иначе холодно. Возьмите мой. Ну, пожалуйста.

Укутав девушку пледом, Настасий Палыч продолжил.

– Как вы помните, мой дядюшка, помещик Иван Прокопьевич Садальский, приходился папеньке двоюродным братом. Не имея своих детей он, и его супруга Антонина Григорьевна, были рады взять меня на воспитание, приняв самое искреннее и горячее участие в моей дальнейшей судьбе.

То было последнее лето моего беззаботного детства перед поступлением в подготовительный класс гимназии…

***

Я все еще помнил маменьку и папеньку. Переживал их трагическую кончину. Просыпался среди ночи и плакал. Плакал не только из жалости к бедным родителям, но и к себе самому. Так я боялся смерти. Боялся, как может бояться наивный ребенок, для которого эта самая смерть, ни с того ни с сего, стала неопровержимым фактом, смириться с которым не в состоянии его маленький ум. Я спрашивал у сидящей подле меня тетушки: я тоже умру? ведь все умирают, правда? Правда, – отвечала мне тетушка, – когда-нибудь, …но до того момента пройдет большое количество времени. Насколько большое? Сто лет? – допытывал я. Для маленького человечка сто лет казалось целой эпохою.

Как бы там ни было, Антонина Григорьевна и Иван Прокопьевич окружили меня такой любовью и сердечным участием, что с течением непродолжительного времени я излечился душою, и уже ни в коей мере не ощущал себя брошенным и обделенным. Они были внимательны ко мне, и добры. Я отвечал им взаимной привязанностью и теми чувствами, какие мог дать ребенок настоящим родителям.

У дядюшки в Тамбовской губернии было большое имение и, кроме дома и роскошного сада, расположенного на двухстах десятинах земли, еще и значительный участок леса и прилегающие к нему окрестности. Жители двух ближайших деревень, Карасевки и Нечаевки, приходили к нему в поденную для работы в саду, на конюшне, или по дому. Три раза в лето крестьяне косили его луга, а так же обеспечивали его продуктами. В ту пору Ивану Прокопьевичу было пятьдесят два года. С блеском выйдя в отставку, он получал от Государя полное жалование, и в то время еще исправлял почетную должности в Земской управе.

Дядюшка, посвятивший часть жизни военной карьере, привык повелевать и командовать, что несомненно, наложило отпечаток не только на распорядок его теперешней жизни, но и на отношение к людям, как мало знакомым, так и ближайших родственников. К примеру, он требовал от жены беспрекословного подчинения. Уйдя на покой, он еще сохранял некоторые из своих привычек. И ничто не могло нарушить его распорядка, как то: вставать ни свет ни заря, делать гимнастику, плотно завтракать, и уходить на утреннюю прогулку.

А еще у дядюшки было любимое занятие – охота. Охоте он отдавался беззаветно. Для этой цели, окромя пары гнедых – Куцего и Таратайки, Иван Прокопьевич держал псарню с дюжиной гончих, с которыми и охотился во владениях. Иногда он делал это в компании соседей-помещиков, устраивая загоны.

Иван Прокопьевич любил рассказывать, что как-то раз, с окраины леса на него вышел здоровенный медведь. Наверняка, звуки рожков и собачий лай привлекли внимание косолапого, и тот вылез из малинника полюбопытствовать насчет производимого шума. Номера, стоявшие на краю поля, разбежались в панике, но дядюшка свалил бродягу одним метким выстрелом. Объяснять, каким образом в его ружье вдруг оказалась пуля подходящего калибра, бывший кавалерист в разговорах с гостями не удосуживался. Голову медведя он повесил у себя в кабинете и гордился богатым трофеем, показывая ее посетителям в доказательство собственной доблести. Впрочем, соседи-помещики, хорошо знавшие Ивана Прокопьевича, никак не могли упрекнуть его в малодушии или бахвальстве. Репутация у моего дядюшки было отменная.

Теперь, что касается Антонины Григорьевны – супруги Ивана Прокопьевича. Она была довольно красивой женщиной, лет на пятнадцать моложе супруга. Любила читать толстенные любовные романы, ухаживать за цветочными клумбами, хлопотать по хозяйству. Кстати, хозяйство она вела отменно. Что же касается нашего внешнего вида, то на дядюшке всегда была чистая рубашка, а я мыл руки с туалетным мылом чуть ли не по десять раз на день. А еще она была чувствительной и тонкой натурой, что не мешало ей время от времени проявлять в отношении мужа холодную распорядительность и твердость характера, не присущую ей в обыденности. Справедливости ради необходимо отметить, что случалось сие крайне редко. Вероятно, когда у женщины совсем кончалось терпение. В ту пору я был еще слишком мал, чтобы вникать в подробности разногласий супругов. Я относил эти стычки к досадным недоразумениям, нежели к проблеме полов и столкновения различных по складу характеров. Да, дядюшка частенько, что называется, перегибал палку. Но вряд ли он делал это с каким-то злым умыслом. Дядя, несомненно, любил Антонину Григорьевну.

И когда у Ивана Прокопьевича не было настроения выслушивать от жены порицания за те или иные провинности он, опять же, брал ружье и уходил в лес, дабы подстрелить какого-нибудь несчастного зайчика. Для него то был единственный способ охладить гнев Антонины Григорьевны, и дать женщине успокоиться. Понятное дело, что тетушке ничего не оставалось, как подать нам к обеду фаршированного кролика. Кстати, обедали мы ближе к вечеру.

Всякий раз после этого супруги мирились, ведь Антонина Григорьевна, выместив злобу на мертвом животном, вновь становилась ласковой и покладистой. Что не удивительно. Проживая безвыездно в обширном поместье, удаленного на многие версты от центра, иного способа примириться с действительностью попросту не было.

Играя в свои детские игры, я частенько забегал к тетушке на огонек. То есть, на кухню, чтобы посмотреть как она расправляется с кроликом. Меня удивляло, как хрупкая женщина совмещала в себе такие качества, как непременную заботу о братьях наших меньших, как то: собак, лошадей, и даже двух котов, проживавших у нас, и завидное хладнокровие, с каким она расправлялась с животным, предназначенным Господом в пищу. Ловко орудуя кухонным ножиком, она делала круговой надрез на заячьей лапке и, двумя резкими движениями, снимала шкуру целиком, не испортив ее. Затем тетушка вырезала из маленькой тушки ливер, и бросала в кипящий котел. Она отдельно варила заячью требуху, чтобы в воскресный день отдать вместе с другими остатками нищим, возвращавшимся из церкви одной и той же дорогой, проходящей невдалеке от нашего дома. Мы вместе ходили туда, и Антонина Григорьевна заставляла меня давать милостыню бродягам. Я передавал им нехитрую снедь, а бедные люди складывали ее в свои бездонные сумки, кланялись, и благодарили за щедрое подаяние. Шедшие следом крестьяне, красиво одетые, с одухотворенными лицами, тоже кланялись барыне, но обходили стороной грязно одетых кусошников. Их брезгливое отношение к побирушкам было мне очевидно.

Как ни странно, но кроличью голову Антонина Григорьевна не варила. Или просто боялась ее варить? Может ее смущали заячьи уши – розовые, с тоненькими прожилками, похожие на ладошки младенца? А может она боялась кроличьих глаз? В те времена была крайне расхожей идея об отпечатках в зрачках убиенных последнего мига. Наверное, она боялась увидеть в них дядюшку?

Когда тетушка отворачивалась, я хватал со стола отрезанную голову и бежал с нею на улицу. Там, спрятавшись за кустом жимолости, я совершал акт надругательства над мертвой головою животного. Я пытался выковырять из глазниц белые яблоки. Но достать их было не так-то просто. Глаза были скользкими, поэтому накрутить их на палец внутри глазницы, чтобы порвать канатик, было практически невозможно. Чаще всего я их просто раздавливал там и, дабы скрыть преступление, бросал голову псам. Те поначалу принюхивались, потом начинали играть с нею, а уже затем принимались грызть. Грызли долго – кость в черепе была толстая. В конце-концов, справлялись и с нею. Оставались лишь кроличьи зубы. Наверное, зубы у диких кроликов были намного тверже, чем у дядюшкиных собак.

***

Никогда не забуду, как в то далекое лето мы переживали нашествие зайцев. Они были повсюду: портили изгородь, грызли яблони, и так далее. Причиной тому, как предположил дядюшка, могло послужить небывалое наводнение, согнавшее их с привычных мест обитания. Всем известно, что в поисках пищи, прыгучие грызуны могли покрывать огромные расстояния. Непонятно, однако, почему они сбились в кучу именно в наших владениях.

 

И действительно, в ту весну паводок был особенно сильным. Вода дошла даже до границ соседнего помещика Турчинова, а дядюшкины поля оказались залиты полностью. Когда начало подтоплять дядюшкин лес, Иван Прокопьевич, предвидя большие неприятности, приготовил лодку и все к ней причитающееся. Но, в конечном итоге, все обошлось. В начале июня большая вода спала, оставив множество заливных лугов там, где их раньше не было. Особенно у того же соседа. Дядюшкины земли, благодаря жаркой погоде, быстро обсохли. Даже старый колодец, из которого мы поили животных, высох. И тут началось!

Поначалу дядюшка ставил на зайцев силки. Потом травил собаками. Когда собаки, утолив не в меру охотничий голод, переставали справляться – открывал окно и палил из ружья картечью. Тот час весь дом наполнялся дымом от пороха, а вся округа грохотом выстрелов, визгом животных, и карканьем воронья.

Антонине Григорьевне такие действия абсолютно не нравились. Несмотря на то, что зайцы уничтожали цветочные клумбы, за которыми она с такой любовью ухаживала; грызли стволы деревьев, которые дядюшка заботливо перематывал, тетушка противилась тому, чтобы Иван Прокопьевич убивал животных таким варварским способом. Когда супруг спрашивал у нее: а что ты предлагаешь мне делать, Тонечка? ждать, когда кролики уничтожат наше поместье?, тетушка, не в силах предложить что-либо дельное, затыкала уши, и убегала в свою комнату. Там она запиралась, и не выходила до самого вечера, вздрагивая от каждого выстрела.

После, мы с Иваном Прокопьевичем выходили в сад и собирали пушистые трупики. Многие зайцы были тяжело ранены. Еще живые, они судорожно подрагивали, и тогда дядюшка ломал им шеи, наступив ногою на голову, и дергая вверх за задние лапы. Некоторые из зайцев сильно брыкались. Тогда дядя бил их тяжелой дубиной по голове, которую брал с собой. Моя задача заключалась в том, чтобы складывать мертвых зверьков в корзины, после чего дядюшка отвозил их в лес и закапывал. Он подбадривал меня, приговаривая при этом: Ты мужчина, и должен привыкать к виду крови. И даже хорошо, что это кровь животного. Очень хорошо. Хуже таскать на войне раненых и хоронить убитых товарищей. А еще страшнее рубить неприятелю головы. Вот от этого, брат, никогда не отмоешься, хотя привыкнуть, конечно же, можно…

Слушая от взрослого человека подобные наставления, я усердно, как мог, таскал зайцев за мохнатые уши, желая чтобы сие испытание поскорее закончилось.

Деревенские мужики, напуганные несмолкаемой канонадой, и озабоченные потравой на собственных землях, а до них так же добрались пушистые твари, стали приходить к Ивану Прокопьевичу всякий день и, топчась в нерешительности у ворот, спрашивать: Не надо ли подсобить, барин? Охоту устроить, или еще чего? Дядюшка не был их барином, но мужики все равно называли его так. То ли по привычке, то ли из большого уважения, ведь Иван Прокопьевич, помимо прочего, справлял в уезде еще и должность старшего заседателя. Дядюшка прогонял мужиков, говоря, что не видит в их помощи надобности, а ежели таковая потребуется, он обязательно за ними пошлет. А еще приходил староста, но то ли был пьян, то ли настолько болен, что разобрать его слов казалось немыслимо. Дядюшка прогнал его в шею, и чуть не побил.

Однако, дней через пять у нас появился сотский, и сообщил Ивану Прокопьевичу, что его срочно требуют в Управу по делам службы. А еще сотский вручил ему бумагу от земского писаря, на что дядюшка удивился и спросил у мужика: что, мол, за обороты такие? Но сотский только пожал плечами и пробормотал: мое дело маленькое, велели – я передал, а что у вас за дела – сами разбирайтесь.

Иван Прокопьевич тут же открыл пакет и стал читать. Дочитав до конца, хлопнул по колену и воскликнул: вот, подлецы! вот, сукины дети!

– Что случилось? – выйдя на веранду, спросила тетушка.

– Да, вот, Тонечка, заварушка намечается. Ты только глянь, что мне тут Афанасьев пишет.

– Объясни.

– Вот, сообщает, что неизвестный доброхот накатал земскому исправнику жалобу!

– А именно?

– Да, зайцы эти, будь они прокляты! Крестьяне-то озимые посеяли, а эти мерзавцы все и погрызли! Помнишь, мужики приходили, топтались тут. Я еще прогнал их.

– Помню.

– Оказывается, начали мужики своими силами с зайцами воевать, охоты устраивать. А этот Анисьин, урядник местный, пронюхал про такое дело, и давай от мужиков требовать: вы, мол, без всякого разрешения натуральную выгоду для себя от охоты имеете, и мясо, и шкуры, а на вас еще недоимки по земским сборам с прошлого года висят. Вот, ведь, втируша! И знает, подлец, что недород, а выслуживается. Штраф, видите ли, за охоту без разрешения полагается.

– И что? У мужиков староста есть. Где он все это время был?

– Почем я знаю! Ты сама этого старосту видела. Пьянь, а не человек.

– Интересное дело! – всплеснула руками тетушка, – Для чего ж выбирали, если деревенскими не руководит?

– Вот, Афанасьев и пишет, что мол я, как старший заседатель, должен присутствовать в земстве. Разбираться будем.

Тетушка недовольно покачала головой.

– А что ты хотела, душечка! Чего доброго, на меня потянут, мол, знал и ничего не предпринял! Короче говоря, серьезное дело… Да я и сам виноват.

– Уж конечно, – кивнула Антонина Григорьевна, уходя в дом.

Дядюшка пожал плечами. Сотский, стоявший все время неподалеку, кашлянул.

– Чего тебе?! – крикнул дядюшка.

Мужик сделал шаг вперед.

– Уж простите меня, ваша милость. Я человек темный, не образованный…

– Да, ладно, – отмахнулся дядюшка, – читать-писать умеешь, иначе зачем в сотских ходишь? Говори.

Мужик полез за пазуху и вытащил оттуда аккуратно сложенный платочек. Нет, скорее – тряпочку.

– Я показать хотел…

– Что?

– В лесочке нашел. Как раз к вам направлялся. В вашем лесочке.

Сотский разворачивал тряпочку осторожно, будто бы прятал в ней драгоценное сокровище.

– Ты ближе подойди, чего я издалека разгляжу-то.

Мужик подошел и выставил на обозрение Ивана Прокопьевича таинственную находку.

– Извольте полюбоваться, – выдохнул он, – Не знаю, что за штуковина такая. На жемчуг похожа, да уж больно большая. Я, ведь, по малой образованности своей, только скатный жемчуг и видел. А он много мельчее…

Дядюшка взял из рук мужика гигантскую перламутровую горошину, поднял на свет, потом подкинул в ладони, и присвистнул, мол, все правильно говоришь, жемчуг!

– Тонечка! Стасик! Подите сюда!

Я не заставил себя долго ждать, потому что все время болтался поблизости.

– Смотри, – дядя положил мне в ладони блестящий шарик, – Чудо, не правда ли?

Я стал перекатывать шар из одной ладошки в другую, дивясь его гладкой, лакированной поверхностью. Да, я видел жемчуг и раньше, у тетушки в бусах. Но тот был заметно меньших размеров. Этот же был величиною с глаз зайца или крупный крыжовник.

Тут подошла Антонина Григорьевна. Передавая ей жемчуг, я случайно выронил его из дырявых рук. Тук! Тук! Тук! Большая горошина покатилась по доскам веранды. Все так и замерли.

Но обошлось. Размеры щелей между досками оказались намного меньше самой жемчужины. Иначе, мне было бы несдобровать, я полагаю.

– Какой ты неловкий! – воскликнула тетя.

– Так, где ты нашел его? – переспросил вдруг Иван Прокопьевич у мужика.

– В лесочке, – смутился сотский, – не доходя до вашей изгороди. Я напрямик шел, так короче.

– Понятно.

Дядя пригрозил пальцем мужику.

– Ты с Карасевки, верно? Знаю я вашего брата, карасевского. За вами глаз да глаз нужен.

– А что, я ничего, – попятился сотский, засовывая пустую тряпку в карман, – Я ж вам и принес. Может, мальчику вашему на игрушки сгодится. Мне-то она к чему. Зачем уж мне-то. Тем более, в вашем лесочке нашедши. А вдруг, думаю, сам барин и обронил вещицу. Надо бы и отдать хозяину.

– Постой! – крикнул ему дядюшка, – Не уходи! Дай, хоть, стаканчик поднесу, за честность.

– Где уж нам, – продолжал пятиться сотский.

– Стасик, – шепнул мне дядя, – там, у тетушки в шкапике, графинчик и рюмочка, слетай по-быстрому, будь добр.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»