Время колоть лед

Текст
117
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Нет времени читать книгу?
Слушать фрагмент
Время колоть лед
Время колоть лёд
− 20%
Купите электронную и аудиокнигу со скидкой 20%
Купить комплект за 1118  894,40 
Время колоть лёд
Время колоть лёд
Аудиокнига
Читает Анатолий Белый
619 
Синхронизировано с текстом
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

© Хаматова Ч.Н., Гордеева К.В., 2018.

© Улицкая Л.Е., предисловие, 2018.

© Бондаренко А.Л., художественное оформление, 2018.

© ООО «Издательство АСТ», 2018

* * *

Людмила Улицкая. Предисловие

Перед нами книга сложная, странная, полная обаяния и совершенно выпадающая из привычных жанров: здесь и роман воспитания, и журналистское расследование, и диалог двух подруг на грани исповеди, и дневник событий, и историческое исследование. Оторваться от нее невозможно, как от детектива, но временами проливаешь слезу, как над сентиментальной повестью. Словом, жанр ее не поддается определению. И в этом смысле она остро современна – сама наша жизнь вышла из привычных канонов, а девяностые годы, когда завязывалась сознательная жизнь наших героинь, были временем крушения старых правил жизни и создания новых – так, по крайней мере, казалось.

Было большое очарование в годах, которые некоторые называют “проклятыми девяностыми” – зыбкий, неопределенный, многообещающий и свободный период, насколько это возможно в стране, покидающей осточертевшие колеи марксизма-ленинизма и прочих утопических изобретений.

Нет на свете менее объективного читателя, чем я. И не только по той причине, что написана эта книга моими дорогими младшими подругами, которыми я не перестаю восхищаться. В вечном русском противостоянии “отцов и детей” я оказалась полностью на стороне этого прекрасного “детского” поколения. По крайней мере, той части его, которую я постоянно наблюдаю.

Есть в биографии Чулпан Хаматовой и Кати Гордеевой нечто общее: обе они приехали из провинции – одна из Казани, другая из Ростова – в самом начале девяностых годов завоевывать столицу. Вчерашние школьницы, наивные и мужественные, они ринулись в сложную московскую жизнь, учились, вырастали, умнели и становились строителями жизни.

Обе они профессионалы высочайшего класса, обе – многодетные матери, принимающие на себя все материнские заботы: беременность и кормление, каши и яблоки, детские болезни, школы, занятия музыкой и разнообразные травмы – от беспричинных обид до переломов руки. Это нагрузка, которой хватило бы, чтобы жизнь была заполнена без остатка. Каким образом актрисе, два десятилетия работающей на пределе возможностей, и журналисту, начавшему свою работу в тринадцатилетнем возрасте и по сей день отзывающемуся немедленно на самые важные вопросы дня, удалось создать огромный благотворительный фонд, я не знаю. Но это так.

Пятьдесят лет тому назад, в дни, когда советские танки вошли в Прагу, семь человек вышли на Красную площадь, чтобы выразить свое несогласие с тогдашней политикой нашей страны. Это было ошеломляющее, героическое действие, которое носило разовый характер.

Многое изменилось с тех пор – на дворе другая власть, перед обществом и новые, и старые, но не решенные проблемы. И требуют они не одномоментного подвига, а ежедневной изнурительной работы. Фонд “Подари жизнь”, созданный Чулпан Хаматовой при поддержке друзей, единомышленников и просто людей, способных на сострадание, спас тысячи детских жизней. Это всем известно. Особенно родителям, дети которых живы благодаря усилиям фонда. Но “за кулисами” этого фонда происходит еще одно, не менее важное явление – рождается огромное сообщество людей, избавляющихся от нашей привычной инертности, от социального паралича, в котором десятилетиями лежала наша огромная страна. Оказалось, что можно встать и самим сделать то, на что у государства не хватает мотивации и мощности.

Взаимоотношения общества и государства в нашей стране традиционно очень сложные. В советские времена водораздел между народом и властью был непреодолимым, и на страже этой границы стояли бдительные отряды охранителей. Любое критическое слово в сторону власти каралось самым жестоким образом.

Ранняя юность Кати и Чулпан пришлась на время невиданной свободы слова, и эта прививка принялась – выросли два таких свободных существа.

В среде тех, кто отдавал себе отчет, чем нулевые отличаются от девяностых, а десятые – от нулевых, наметился раскол: более радикальные считали, что власть неспособна к диалогу, и полностью вернулись к испытанным схемам молчаливого отчуждения и осуждения, другие полагали, что разговор частного человека, представителя общества с властью не только возможен, но и необходим.

Чулпан вела этот диалог. Одни люди ее поддерживали в этом разговоре, всегда сложном и не всегда успешном, другие осуждали. Сегодня, когда благотворительное и волонтерское движение развернулось по всей стране, всё очевиднее необходимость этого диалога. Не только для пользы дела, но и как средство морального воздействия на людей, занимающих высокие посты, но душевно очерствевших в своих начальственных креслах. Принятие “закона Димы Яковлева” – убийственное свидетельство потери здравого смысла и человечности бюрократическими “законопроизводителями”.

Чулпан Хаматова стучится в двери самых недоступных чиновников, чтобы сделать из них союзников и помощников. Мне кажется, что эта работа по очеловечиванию бюрократии тоже один из побочных, но важных результатов.

Каждое время ставит перед людьми свои вопросы – не абстрактные, а вполне конкретные. Мы не всегда их слышим, а когда слышим, не всегда хотим давать свои ответы. Но жизнь оказывается назойливой, снова и снова предъявляет все те же вопросы, пока мы не созреваем, чтобы дать ответ. И ответ этот зависит от многих причин, в том числе и от политической погоды на дворе: периоды “оттепели” сменяются периодами “заморозков”, и в соответствии с этим время надежд на какие-то благие, с небес падающие изменения сменяется временем утраченных иллюзий и больших разочарований.

Авторы этой книги – Катя и Чулпан – дают на вопрос сегодняшнего дня, может быть, лучший из всех возможных ответов: любить вне зависимости от погоды. Только любить. Это трудная работа, на этом пути подстерегают опасности растраты себя и выгорания. Но множество молодых людей готовы принять на себя этот большой труд. И в значительной мере благодаря усилиям этих замечательных подруг.

Читайте эту книгу! Она дарит надежду, придает смысл нашему существованию. Спасибо вам, дорогие Катя и Чулпан.

Время колоть лёд

Нашему талантливому, доброму и честному другу Сергею Кушнерёву с надеждой, что сумеем рассказать обо всем, что с нами случилось, так, чтобы не подвести его: правдиво и легко.


Благодарности

Мы благодарны всем тем, кто был рядом с нами всё это время, но, так вышло, не попал на страницы этой книги: к сожалению, в книжке – ограниченное количество страниц, в отличие от сердца, которое безразмерно. Мы вас очень любим. Каждого.

Мы очень благодарны нашим детям

Арине,

Асе,

Ие,

Саше,

Гоше,

Яше

и Лизе,

любимому мужу и папе Коле, бабушке Марине, дедушке Наилю, сестре Гульнаре, бабушке Ирине, дедушке Владимиру, бабушке Наде, дедушке Андрюше, няне Тане, няне Людмиле, няне Марине и няне Надюше и всем тем, кто был с нашими детьми, пока мы писали эту книгу.

Большое спасибо Людмиле Улицкой, Дмитрию Муратову и Марии Липкович, первым внимательным читателям этой книги.

Глава 1. Метель

В конце мая 2016 года у кабинки женского туалета международного аэропорта Шереметьево собралась толпа: обычные посетительницы, уборщицы, дежурный наряд наземной службы. Затаив дыхание, все они слушают восклицания, повторяющиеся на разные лады из-за двери кабинки: “Я – Чулпан Хаматова. И я точно знаю: надежда есть!” Минут через десять дверь кабинки, наконец, открывается в ответ на настойчивый стук женщины-полицейского. “Так вы – это она и есть?” – женщина-полицейский смотрит то в паспорт, то на девушку из туалета. “Да, это я, – говорит Чулпан. И зачем-то прибавляет: – Простите, мне просто очень надо было”. Договорить не успела: все собравшиеся живо и радостно стали просить у артистки автограф и делать селфи прямо в туалете международного аэропорта Шереметьево.

На следующий день фраза “Я – Чулпан Хаматова. И я точно знаю: надежда есть!” звучит каждые полчаса в эфире популярной радиостанции Санкт-Петербурга. А еще через два дня – на всю Дворцовую площадь, в рамках благотворительного марафона.

К сожалению, ни на радио, ни во время концерта на Дворцовой никто не пояснял, каким образом была сделана запись.

“Слушай, я сходила, послушала – звучит отлично, – докладываю Чулпан, – но ты можешь объяснить, зачем в шереметьевском туалете-то?”

“Понимаешь, вообще-то мы должны были записывать это в студии, но у них что-то сорвалось, мне пообещали, что приедет группа, чтобы записать меня дома. Но группа опоздала. Мне надо было ехать в аэропорт. В машине – шумно: радио, все кругом сигналят. В аэропорту – постоянные объявления. А дальше я бы на несколько дней оказалась без связи, интернета, а значит, какой-то возможности записать этот ролик. Я бы их подвела. А я обещала. В общем, единственное тихое место – это туалет. Ты только скажи, нормально звучало? А то в кабинке такой гул от вентиляции, боюсь, его слышно на записи”. Звучало нормально.

За двадцать четыре года до этого зимой в Москве, как и положено, стоял лютый декабрь. Снег падал медленно, засыпая на ходу. Снежинки захватили Театральную площадь в кольцо столь плотное, что незнающий человек не разглядел бы за ним ни белых колонн, ни охряного портика, ни бронзового Аполлона со рвущейся из рук квадригой. Единственный работающий на площади болезненно тусклый фонарь освещает ледяную брусчатку и фигуру человека, в чьи служебные обязанности входит, до того как через площадь, подняв воротники, пойдут на работу люди, окружающий лед побороть: расколоть, засыпать песком, стереть с лица Земли. То есть Москвы. Падающие снежинки не то чтобы борются с законом всемирного тяготения; им, кажется, просто лень его выполнять: подвисают, замирают и вдруг ползут горизонтально по серому декабрьскому небу. Потом снижаются на пару эшелонов, вцепляясь в зажмуренные глаза и раскрытый от старательности рот маленькой фигуры с ломом, стоящей посреди Театральной площади. Девушка в белой шапке с помпоном, синей лётной куртке с чужого плеча, огромных рукавицах отплевывается. Открывает глаза. Щурится на мигающий шестигранный фонарь. Сосредотачивается. Набирает в легкие воздух. Заносит над головой железный лом. И с выдохом опускает его в самое сердце похожей на черную рыбу льдины. Льдина, как живая, выворачивается. Лом соскальзывает и с грохотом падает. Она поднимает его. Обнимает обеими рукавицами. Снова вдыхает, готовясь ударить. Ледяной ветер забрасывает в открытый рот полную горсть снежинок. Она кашляет. Сердится. Выдыхает. Заносит лом и бьет, бьет, бьет по ледяной блестящей спине черной рыбины, наконец разбивая ее вдребезги: “Так тебе! Скоро люди пойдут. Уходи, исчезни!” Льдина наполовину исчезает.

 

Дворника, в чьем ведении квартал вокруг Большого театра, зовут Чулпан Хаматова. Полгода назад она приехала учиться в московский ГИТИС из Казани. По знакомству нашла работу, о которой мечтают все лимитчицы начала девяностых. Для верности загибая внутри рукавицы окоченевшие пальцы, Чулпан подсчитывает: дворницкую комнату в центре Москвы, в здании Центрального детского театра, прямо на Театральной площади, ей обещали дать через год работы. Она уже три месяца – дворник. Значит, следующей осенью, под шелест листьев, под шум дождя, комнату непременно дадут. А до этого будет лето. До него – весна. А до нее – еще три месяца зимы. И эти ледяные, не поддающиеся тяжелому лому черные спины. Привалившись к круглосуточным палаткам, расставленным по периметру площади, немногочисленные ночные гуляки нетрезво наблюдают за происходящим. На часах половина шестого утра. К метро “Театральная” по расчищенным ею дорожкам уже идут люди. Чулпан замахивается ломом на недобитую черную наледь, коварно притаившуюся в изгибе дорожки. Сердобольный прохожий, притормозив, помогает: придерживает лом, направляя его в самую толщину льдины, сухо, но ободряюще кивает и спешит к метро. Чулпан засыпает ледяные пробоины рыжим песком. Сгребает лом, лопату и ржавый лоток. И последний раз в жизни относит их в дворницкую: ей эту зиму никогда не одолеть; ей эту комнату никогда не заслужить.

Сразу за Театральной площадью – тот самый Центральный детский театр[1]: там вечером спектакли, а утром занятия студентов ГИТИСа. Если войти в театр до начала занятий через служебный вход, оставить в дворницкой каморке лопату, лом, совок, валенки и лётную куртку, пробежать через сцену и зрительный зал к вестибюлю, то можно очутиться на самом мягком и удобном в мире диване: он стоит в самой сердцевине театра.

Декабрьское солнце заглядывает в высокое театральное окно, ползет по щербатому паркету, карабкается на желтую стену и бессильно исчезает за тучей. До начала занятий два с половиной часа. Чулпан прямо в одежде вытягивается на диване. И сразу засыпает.

Это декабрь 1992 года. Тем же утром, может, днем позже или неделей раньше, на Казанский вокзал Москвы из Ростова-на-Дону прибывает поезд “Тихий Дон”. Я сижу в коридоре вагона, вжимаясь в мутное окно лбом. Пытаюсь разглядеть знаки, которые подает мне встречающий город. Но их нет: просто идет снег. Муха, зажатая между стеклами двойной рамы, вдруг просыпается и пытается улететь навстречу мельтешащим снежинкам, видимо, приняв их за родных. Но быстро сдается. И до самого прибытия поезда сидит смирно. Чем ближе к Москве, тем затейливее путь: рельсы разлетаются, внезапно соединяясь, бегут рядом, а потом опять расходятся в разные стороны. Казанский вокзал накрыт крышей, под ней снуют люди: цыганка с торчащим из-за пазухи младенцем, молодой солдат без ног, толстый милиционер без интереса, большая семья с коробками, авоськами и растерянной бабушкой, которую, очевидно, куда-то отправляют без обратного билета, но она – смирилась. На мне джинсы-бананы и дутая бесформенная куртка поверх длинноворсового свитера с некрасивым рисунком, такие у нас в Ростове покупают на вещевом рынке, стихийно образовавшемся вдоль высохшей речки Темерник. У меня длинная коса, которой я стесняюсь. На вокзале я долго выбираю, у кого спросить, где вход в метро. Мне кажется: все знают, где он, и, спросив, я сразу выдам в себе приезжую. Спрашиваю милиционера. Брезгливо указывает в неопределенную слякоть привокзальной площади. Я тыкаюсь в один высокий дубовый вход, в другой. С третьего раза попадаю. Мне надо доехать до редакции газеты “Комсомольская правда” и отдать рукописи со своими стихами и эссе журналисту, чьи заметки я каждую неделю жду и перечитываю по нескольку раз. А потом еще – каким-то образом добраться до Телецентра. Это пятнадцать минут на маршрутке от метро “Алексеевская”, как объяснила мне моя старшая подруга, за которой, собственно, я и поехала в Москву, – подругу взяли стажироваться в известную на всю страну “Телекомпанию ВИД”. Я почти уверена, что мои стихи и заметки никого не заинтересуют, а на порог Телецентра – не пустят. Но журналист “Комсомольской правды” читает врученную ему стопку напечатанных на пишущей машинке букв полтора часа, прямо на моих глазах запивая коньяком и закуривая пачкой модных сигарет Monte Carlo. Он же пишет мне на листочке, как добраться до Телецентра. И оставляет свой телефон, чтобы “звонила, если что”. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

ЧУЛПАН ХАМАТОВА: Неужели ты совсем не верила, что у тебя что-нибудь получится?

КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА: Мне было так страшно, что я даже не думала, получится или нет. Было ощущение: сейчас все узнают, что я самозванка. Меня разоблачат и выведут из Москвы за ухо! Но еще было ощущение окна открывшихся возможностей. Метель, метро, в котором надо разобраться, путаница останкинских коридоров, люди в них, которые четко жестикулируют и уверенно говорят, – они другие, непохожие на тех, что я видела прежде. И вот у меня как будто есть шанс оказаться среди них.

ХАМАТОВА: Я тоже совершенно не представляла себе, как и что должно произойти, будет происходить со мной в Москве. Всё, что я намечтала, напридумывала себе в Казани, оказалось не соответствующим действительности и резко отличалось от всего, что со мной было раньше: я жила с родителями, а теперь вдруг сама по себе, и передо мной открывается бездна большой самостоятельной жизни, где я взрослая, отвечаю за себя и именно от меня зависит, осуществится моя мечта или нет. И эта новая жизнь, наполненная энергией развития, невероятно захватывала.

Двадцать пять лет спустя мы курим на заснеженном пятачке перед Басманным судом Москвы. Каланчевская улица, дом 11. За углом – тот самый Казанский вокзал, на который мы, одна за другой, однажды приехали в Москву. Лед вокруг разбивают приезжие из Средней Азии в одинаковых ладно сшитых форменных жилетах. Аккуратный скверик у вокзала не подразумевает ни цыган, ни мешочников, ни палаток, ни бомжей. Милиционеры на европейский лад стали полицейскими, в метро все указатели продублированы на английском, ветки переименовали по цветам, а каждая следующая станция мигает на схеме внутри вагона предупредительным кружком.

В Басманном суде, у которого мы курим во время перерыва, идет очередное заседание по так называемому “театральному делу”: судят нашего друга режиссера Кирилла Серебренникова. Одна из нас выросла с ним по соседству в Ростове-на-Дону, училась в одной школе и сохранила дружбу на всю жизнь, другая, познакомившись и подружившись в Москве, сыграла в нескольких важных спектаклях режиссера главные и, возможно, лучшие свои роли, став другом, единомышленником и соратником. Для каждой из нас этот процесс, “дело Серебренникова”, – новая точка отсчета жизни и времени, в котором мы живем. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

ГОРДЕЕВА: Ты понимаешь, что твое столь активное участие в судьбе Кирилла может стоить тебе карьеры, репутации?

ХАМАТОВА: Какой репутации? О какой репутации, Катя, может идти речь, когда неправедно судят человека, в чьей порядочности я не сомневаюсь?

ГОРДЕЕВА: О чем ты думала, когда одной из первых в день задержания Серебренникова в мае две тысячи семнадцатого примчалась к “Гоголь-центру”?

ХАМАТОВА: Я думала, что мой друг в беде. И еще, как ни странно, я думала о своих детях, о том, какими словами буду теперь говорить с ними, о чем… В мире, где рушатся все законы и правила справедливости, где могут плюнуть, оскорбить, обвинить, растоптать и, как выясняется, арестовать невиновного, очень трудно объяснять детям, что надо идти до конца, не предавать и оставаться собой. Чего бы это ни стоило. В общем, я села в машину и поехала к “Гоголь-центру”, потому что другое место, куда надо было ехать в день, когда начались эти аресты и обыски, мне в голову не пришло.

ГОРДЕЕВА: Иногда мне кажется, что все происходящее – не наша жизнь. Просто мы попали в какую-то книгу из детства, где надо победить зло. Однако в первой половине книги, по драматургическим соображениям, героям это не удается.

ХАМАТОВА: Это и есть наша жизнь, которая сейчас сделала, на мой взгляд, необратимый поворот, ставящий под сомнение многое из того, во что мы верили, но и проявляющий людей, высвечивающий их по-особенному. Может быть, мы читали эти книги и влюблялись в их героев для того, чтобы знать, как себя ведут в сложных ситуациях. И не поддаваться никаким провокациям: не предавать никого и прежде всего себя.

ГОРДЕЕВА: В сущности, не такой большой подвиг.

ХАМАТОВА: В сущности – да. Но ты же видишь, для скольких людей даже это оказывается невыполнимой задачей. Хотя, по правде говоря, таких людей вокруг нас не так уж и много. Наш главный в жизни подарок – наши друзья, люди, которые окружают нас, с которыми нам посчастливилось жить, находиться рядом. И, знаешь, глядя на них, совершенно невозможно вести себя как говно.

Глава 2. За шкафом

Перерыв в заседании Басманного суда объявлен на час, продлен еще на полчаса. Но длится уже больше двух часов. Сейчас 16:00. Вечерний спектакль у Чулпан – в 19:00. Он закончится около десяти вечера. А потом в ресторане напротив театра у Хаматовой встреча, на которую – уже сейчас понятно – нет сил. Но идти надо: пока мы ждем в суде конца перерыва, Чулпан приходит короткое сообщение. Она читает его вслух: “Им очень нужен облучатель крови (7 млн). И, если можно, еще холодильник для хранения плазмы крови (9 млн). Спасибо!” Это сообщение – инструкция для запланированной встречи: вечером Хаматова будет разговаривать с богатым человеком, выразившим готовность помочь одному из региональных проектов фонда “Подари жизнь”. Смысл проекта – организация работы отделений трансплантации костного мозга в больших российских городах. Врачей таких отделений учат московские врачи при поддержке благотворительного фонда “Подари жизнь”; в самих отделениях, как правило, силами фонда и местной администрации, сделан ремонт, закуплены лекарства и расходные материалы. Но для того, чтобы вот это конкретное региональное отделение работало так, как принято во всем мире, ни на что не оглядываясь, минимально рискуя детской жизнью, нужны, выходит, облучатель и холодильник.

Значит, после того как закончится суд и пройдет спектакль, Хаматова должна будет пойти и попросить на облучатель и холодильник деньги у прежде незнакомого богатого человека. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

ГОРДЕЕВА: Сколько ты с ним просидишь?

ХАМАТОВА: Надеюсь, не дольше полутора часов. Как получится. Мне же надо будет всё ему объяснить: и про аппарат, и про отделение.

Но со встречи она приходит намного раньше, чем предполагала: “Ты представляешь, этот человек оказался совсем не тем, за кого себя выдавал. Он просто хотел встретиться с артисткой, а денег у него нет”.

ГОРДЕЕВА: Как ты это поняла?

ХАМАТОВА: Сразу. За десять лет существования фонда я научилась точно определять, у кого есть деньги и кто действительно их даст, а кто – обманет.

ГОРДЕЕВА: Ты сама часто врешь?

ХАМАТОВА: Нет. Мне трудно. Может быть, у меня в профессии столько вранья, что я на сцене навираюсь – так можно сказать? – на всю жизнь. Но я очень много врала в детстве.

ГОРДЕЕВА: Я в детстве врала постоянно. Я прямо жила в этом навранном мире. Ты про что врала?

ХАМАТОВА: Про всё. Вот именно что: навирала целый мир. Я была полностью опутана ложью: выдуманными историями, в которых мне было необходимо существовать, помнить все концы, всё предыдущее вранье, потому что надо было не сбиваться, чтобы выглядеть достоверно перед всеми теми, кому я вру!

 

ГОРДЕЕВА: А ты зачем врала? Чтобы привлечь внимание?

ХАМАТОВА: Совсем нет. Я не хотела никакого внимания. Просто это была другая, вроде бы моя, но на самом деле не моя, а какая-то волшебная и таинственная жизнь. Как будто бы тоже моя, но лучше и интереснее. И я в нее искренне верила.

ГОРДЕЕВА: Самое чудовищное твое вранье – какое?

ХАМАТОВА: Оно было не самое чудовищное, а, наверное, самое долгое, самое такое… заблужденное. Это была длинная история, которую я рассказывала изо дня в день своим одноклассницам, и она постепенно сложилась в параллельную жизнь. Идея была в том, чтобы после школы кругами водить своих одноклассниц по городу, а они, открыв рот, слушали бы и слушали твои байки. И важно, чтобы они ни на секунду не потеряли веры. Надо говорить, не останавливаясь, не упуская никаких мелочей, но и не путаясь.

ГОРДЕЕВА: О чем, например?

ХАМАТОВА: Например, о заброшенном доме, в котором живет злая женщина, у этой женщины есть дочь, точнее была, потому что эта злая женщина (а дом – не просто дом, а пряничный домик, какие и должны быть в лесу) страшно издевалась над своей дочкой и однажды даже решила сжечь дом вместе с малышкой! И тогда моя мама спасла эту девочку из горящего пряничного домика и забрала жить к нам. Но так как мы боимся, что та плохая женщина опять будет искать свою дочь, то у нас в шкафу – а речь, Катя, идет о шкафе, который стоит в однокомнатной квартире, в хрущевке, – есть потайная дверь, и там живет эта девочка. “И когда-нибудь я вам ее покажу, – говорила я одноклассницам. – Но это не так-то просто, потому что, во-первых, она до сих пор всех боится. А во-вторых, у нее черная рука после пожара так и осталась!”

ГОРДЕЕВА: Ты это говорила, представляя, что ты актриса, ты на сцене?

ХАМАТОВА: Что ты! Конечно, нет. Я отчетливо представляла себе маленькую несчастную девочку, почти мою сестру – но ведь она и была как бы моей сестрой! И у нее, знаешь, такая головешка вместо руки. И вот она вынуждена жить в нашем шкафу, света белого не видит!

Эта история изо дня в день обрастала новыми подробностями, я придумывала что-то новое, какую-то еще деталь, какой-то штрих. Но было очень сложно, потому что я забывала переключаться и несколько раз проговаривалась маме о девочке, которая сидит у нас в шкафу. По счастью, мама, видимо, занятая своими делами, не обращала на эти рассказы особого внимания. И я так и жила с девочкой, с сестрой своей воображаемой.

А ты про что врала?

ГОРДЕЕВА: Я в основном для себя выдумывала. У меня в детстве не было друзей. Я была нелюдимой: мне было трудно заговорить, познакомиться. И уж точно я бы не смогла рассказать историю свою кому-то другому.

ХАМАТОВА: Как же, Катя, ты в итоге стала журналистом?

ГОРДЕЕВА: Я же стала телевизионным журналистом. Это значит, что при любом моем непосредственном общении с людьми присутствовали, как минимум, два человека: оператор и звукооператор. И телекамера. И это придавало мне если не сил, то уверенности в себе. Но в детстве я всё придумывала сама про себя, для себя: истории про воображаемых друзей и несуществующих родственников. То я решала, что я дочь автогонщика, который от меня отказался, потому что я на него не похожа, то, увидев афишу – теперь понимаю какого – спектакля, влюблялась в фамилию Заречная, убеждала себя, что зовут меня Нина и тайком репетировала сцены знакомства: “Здравствуйте, меня зовут Нина. Нина Заречная”.

Еще я знала, где в нашем районе находится дом большой цыганской семьи. И я часто ходила смотреть, как там эти цыгане живут. Я проходила мимо по тысяче раз за день, приподнимаясь на цыпочки, заглядывая в окна. Это был странный дом, обклеенный изнутри вместо обоев газетами, причем в каждой комнате – разными. В одной – старыми и пожелтевшими, явно пережившими героев своих передовиц. В другой – из совсем недавнего времени: дешевыми, тонкими, пачкучими или, наоборот, богатыми, деловыми: бумага белая, заметки набраны модным шрифтом. Мебели в этом цыганском доме почти не было. Только в самой большой комнате – стол. На нем – почти всегда – ваза с фруктами. У стола несколько разномастных стульев. Из комнаты в комнату дома, во двор и на улицу постоянно перемещается куча женщин и детей. Главу семьи, цыганского барона, я пару раз видела на улице: высокий, седой, синеглазый. Смуглый. С бородой и огромными руками, на каждой – по серебряному кольцу. Можешь себе представить, какое он на меня производил впечатление? И вот я вообразила себе, что мы с ним дружим. Что он приглашает меня в этот дом, усаживает, ставит на стол фрукты. Мы с ним долго разговариваем. И я мысленно вела эти разговоры, выглядела в них умной, образованной девочкой, достойным собеседником цыганского барона. Главное же, я как будто знала запах этого цыганского дома (запах газет), видела фрукты в вазе, слышала хриплый голос хозяина. Спроси меня тогда, я бы один за другим пересказала наши разговоры. Хотя, разумеется, ни одного не было.

Но главное мое вранье было публичным и пришлось на первую половину первого класса. Если честно, я сейчас уже не помню, было ли у этой истории реальное начало или я все придумала от первого до последнего слова. Но суть в том, что моей соседкой по парте с самого первого дня первого класса была Вера Забураева. Недели через три после начала учебы я пришла домой и говорю своим: “У Веры Забураевой умерла мама”. Мои мама, папа и бабушка, конечно, заохали, заахали. Передавали какие-то утешительные слова, велели спросить, чем помочь, что нужно. Каждый день, когда я возвращалась из школы, спрашивали: “Как там Верочка?” А вскоре, когда накал переживаний стал спадать, я пришла домой и сообщила, что у Веры вот умер и папа. Видимо, не выдержал горя. Все домашние опять в слезы: “Да как же так, бедная Вера!” Но я не останавливалась. И еще через несколько дней твердо сообщила, что, не перенеся выпавших на ее долю страданий, у Веры умерла бабушка, последний родной человек. Мои родители всерьез обсуждали перспективу удочерения Веры. Мама была настроена решительно. Тут подоспело родительское собрание, на которое мама пошла с уже готовым семейным решением: забрать к себе несчастную Веру.

Маминой соседкой по парте на собрании оказалась яркая брюнетка, которая бодро представилась: “Здравствуйте, я мама Веры Забураевой”. Моя мама, конечно, проявила чудеса выдержки, спокойно поздоровавшись с ней. Дома она задала только один вопрос: “Зачем?”

ХАМАТОВА: И что, вот что ты ответила?

ГОРДЕЕВА: Не помню. Но хорошо помню, что в моем внутреннем мире всё было ровно так, как я рассказывала. Я верила в эту историю, я рыдала по ночам, сострадая Вериному горю. Ни с чем плохим живая и настоящая Вера, моя одноклассница, у меня не ассоциировалась. Это были две параллельные истории, они не пересекались.

ХАМАТОВА: Слушай, я понимаю, о чем ты: я в свои истории верила от начала и до конца, безоговорочно. История девочки с рукой-головешкой кончилась, когда после каникул одна моя подружка заявила: “Мой папа – врач. И он сказал, что не бывает девочек, которые могут жить с обгоревшей рукой”. Я внезапно оказалась на грани провала, но проваливаться мне совсем не хотелось. И я зажмурилась и сказала: “Ах, ты не веришь?! Пойдем, я тебе ее покажу”. Мы пошли к нам домой, поднялись, я провела ее в нашу однокомнатную квартиру и…

ГОРДЕЕВА: И?

ХАМАТОВА: Я распахнула шкаф. Знаешь, я, кажется, сама не ожидала, что там никого не будет. И в ужасе прошептала: “Ой, замуровали!” Катя, я до последнего была убеждена, что в шкафу окажется эта девочка, и подружка увидит, что я говорю правду… Мы обе ахнули и тихо вышли из дома. Но примерно тогда же возникла другая история – про мою далекую и странную бабушку. История, тесно связанная с географией нашего пути из школы домой: он проходил через ту прекрасную деревянную Казань, которой теперь нет, которую я нежно люблю и по которой бесконечно скучаю. Мы с девочками, возвращаясь из школы, доходили до полуразвалившегося дома, из перекрытий которого росли кусты, а внутри нехорошо пахло. Там были черные окна без стекол, всё выглядело по-сказочному зловеще. Мы около этого дома останавливались, и я говорила подружкам: “Девочки, подождите меня, пожалуйста, мне надо проведать бабушку”. Заходила в дом, присаживалась к окну на корточках, делала вид, будто ем какой-то суп, сваренный “бабушкой” из корешков, грибов и сухих трав. При этом я точно понимала, что “бабушку” девчонкам с улицы не видно. Но я с ней разговаривала: “Да, бабушка”, “Нет”, “Очень вкусно”, “В школе все замечательно”, “Сейчас, девочки, подождите!”, – это я уже из открытого окна им кричала.

1В 1992 году Центральный детский театр был переименован в РАМТ – Российский академический молодежный театр.
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»