В логове зверя. Часть 2. Война и детство

Текст
1
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

И только один из нас относился к увещеваниям взрослых лояльно, нарушая единый фронт сопротивления насилию. Он героически открывал свой рот задолго до того, как воспитательница с ложкой, наполненной зловонной мерзостью, приближалась к нему. Желтоватая гадость вливалась в отверстый зев, губы захлопывались и рот растягивался в блаженной улыбке от уха до уха… Наверное, излишне говорить, что этим феноменом был наш окаянный Симка. Рыбий жир он любил. Даже души в нём не чаял. Совершенно неизвестно почему у него оказался такой противоестественный вкус, но оказался, и с этим ничего нельзя было поделать. Он даже не соглашался сбегать вместе с нами за пределы места нашего временного заключения, если до побега не приносили его обожаемое лакомство и оно не вливалось в него, загадочного. Зато он терпеть не мог мою любимую патоку. «Но ведь это же совершенно разные вещи», – возмущался я. «Правильно», – соглашался Сим, – «разные – жир гораздо вкуснее…» Дошло до того, что он подставлял свой извращённый рот вместо нас, если воспитательница теряла бдительность. Помочь ей в такой потере помогали мы, меняясь с Васькой рубашками для маскировки. И воспитательница попадалась или, скорее всего, ей было всё равно, чей рот перед ней. Это было утешительно, но странно, если учесть, что мы с Митькой были, хоть и не жгучие, но брюнеты, а Симка откровенно рыж.

Там, в Штеттине, вдруг обнаружился мой страх не только перед саранчой, но и перед пауками. Самая настоящая фобия. Интересно: нигде до того я их не боялся совершено. Не любил, но и страха никакого не испытывал. Даже наоборот, вместе с местными мальчишками варварски развлекался, отрывая ноги от паучьей головы и наблюдал, как она абсолютно самостоятельно «косит», сгибаясь и разгибаясь на ровном месте. Так этих пауков и называли «косинога». Страх перед пауком появился у меня тогда, когда я увидел однажды в мощной паутине, растянутой прямо в проёме входной двери одного из подъездов соседнего дома. Там никто не жил, к подъезду этому никакого интереса не проявлял, не входил в него и не выходил. Паук устроился вольготно и сытно питался мухами и ещё чем-нибудь, достигнув очень, на мой взгляд, внушительных размеров. Во всяком случае диаметр его пуза равнялся, примерно, голубиному яйцу. Если не больше.

Я отчётливо видел его даже с противоположной стороны улицы. Он неподвижно пребывал в самой середине своей паутины, чёрный и с чётким белым крестом на спине… Такие же кресты зловеще белели на немецких танках и бронетранспортёрах. Эти же знаки угрожали людям с крыльев фашистских бомбардировщиков. Казалось, этот паук выращен фашистами намеренно, является их символом, так же зол, коварен и опасен, как тарантул или, того хуже, фаланга. Точно такой же паук нарисован был на одном из рисунков в газете: сверху каска, а в каждой лапе либо сабля, либо пистолет, либо топор, либо граната, либо ещё какое-то оружие смертоубийства. Мне казалось, что стоит только приблизиться к нему, как он тотчас же набросится на меня, вопьётся своим ядовитым жалом и пустит в ход весь свой страшный арсенал… Никакого оружия видно у реального паука, правда, не было, но явно подразумевалось.

О страхах своих я никому не рассказывал, сам считая их постыдными. Но долго не мог ничего с собой поделать. Только избегал даже проходить мимо зловещего подъезда, удивляя тем самым маму. Конечно, если бы я признался, то пауку немедленно пришёл бы конец. Кто-нибудь из моих близких его прихлопнул бы. Вот поэтому я и не просил о помощи. Не паука жалко было. Я копил свои силы и мужество. В один прекрасный день решил, что накопил достаточно и отправился в боевой поход. Для расправы с фашистским пауком выбрал из имеющегося арсенала самую боевую на вид и острую на ощупь саблю и крепко сжал её правой рукой, голову покрыл красноармейской со звездой каской, руку левую вооружил… мощной мухобойкой, найденной на чердаке.

В таком, устрашающем даже самого себя, боевом виде я довольно решительно приближался к пауку. Сердце гулко бухало под горлом, ноги ступали уверенно менее, чем хотелось бы, но всё же ступали. Паук, не чуя никакой опасности, восседал на своём обычном месте, кого-то со кровожадно доедая. Вот он всё ближе и ближе… Никакого оружия в лапах не видать… На самом-то деле я и не ожидал его увидеть – не маленький же… Только воображение, да память о рисунке порождали мои страхи. А всё-таки порождали. Вблизи паучище оказался ещё больше, чем представлялось издали. Подойдя на расстояние, достаточное для удара мухобойкой, я прицелился, зажмурился, размахнулся. Ударил!.. Раздался хлопок и звон разбитого стекла. О-о, так он, что ли, стеклянный, гад? Открыл глаза. Паук цел и невредим сидит в паутине. Под моими ногами – разбитый плафон электрической лампочки. Нельзя закрывать глаза, когда схватился с противником. А паук продолжал спокойно сидеть на своём месте и, наверное, презирал меня. А зря. Второй удар я нанёс саблей и опять промазал по насекомому – мала, всё – таки, мишень. Но зато перерезал часть паутины. Паук спохватился, струсил и попытался скрыться с поля боя позорным бегством. Поспешный взмах мухобойки, удар – из под резины брызнули отвратительные брызги. Победа. На останки страшилища я не стал даже смотреть – противно. Сняв боевую каску, с саблей в одной руке, мухобойкой в другой и славой в сердце свободно зашагал, почти замаршировал, проч.

Не столько победа над чудовищем согрела сердце и разум, сколько над своим страхом. Пауков с тех пор не боюсь. Но всё равно сохранилось непреодолимое отвращение к ним. Особенно к «крестовикам». Всякий раз при слове фашизм, как его олицетворение и символ, перед внутренним взором возникает белый крест на спине моего давнего противника и сам он, чёрный, угрожающий, сидящий в засаде… Очень на него похож был сказочный паучина из кинофильма «Василиса прекрасная». И если бы тот, «штеттинский», паук заговорил, то он сделал бы это таким же страшным трескучим хрипучим голосом, как и его киношный двойник – никакого сомнения в этом нет и быть не может.

Штеттин становился городом знакомым. Мы даже улицы его окрестили по своему, по-русски, хотя на домах сохранились и их номера, и названия улиц. Из немецкого языка и мои родители, и я, знали только «Гитлер капут!», «хальт!» и «хенде хох». Для общения с врагами этого словарного запаса было достаточно. Друзей же немцев, впрочем, как и не друзей, в Штеттине не имелось, как уже говорилось. Вспомнив латинский алфавит, отец прочёл название улицы, где стоял дом с нашей квартирой: Frieden strasse. Фриден штрассе, значит: что за фрида такая. Не звучит. Лучше – «Дзержинская улица». А соседняя, разумеется, «Нижегородская».

Здесь, в Штеттине, кроме заводов, складов, военных городков, пустых домов, пауков с крестами и взорванных подъездов и Балтийского моря поблизости имелись и водоёмы поменьше. Назывались они, как папа сказал, бассейнами. Вот прямо на площадке между домами. Аккуратное такое озеро прямоугольной формы с пологими бетонными берегами. Вдоль них, по периметру, – ровная асфальтовая дорожка. Подстриженные кустики… Война, бои гремели вокруг, дома и мир вместе с ними разваливается в клочья и низвергается в преисподнюю. А кустики вокруг бассейна ровненько подстрижены. И асфальт чист… То есть, заметно, подметён совсем недавно. Мусор на нём валялся тоже недавнего происхождения: бумаги, бутылки разбитые, тряпьё, обломки… Это уже следы нашей цивилизации, в целом общей чистоты и гармонии города, даже брошенного жителями на произвол судьбы и победителей, не нарушающих.

Отец, видевший нечто подобное в Прибалтике во время Первой мировой войны, относился к увиденному здесь относительно довольно спокойно, а вот мама смотрела на всё окружающее, как на сказку. Город имел европейское лицо. Оно было аккуратно подстрижено, побрито, причёсано, припудрено, спланировано и красиво. Это относилось не только к фасаду, но и к внутреннему содержанию. Условия личной жизни населения отличались чистотой, обширным пространством квартир и комнат, невиданной по роскоши, в понимании российских учителей с их зарплатой, обстановкой. Невозможно было по внешнему виду квартир определить профессию и род занятий их жильцов. Откровенно бедных квартир не встречалось. Разница в ценности той или иной части мебели и отделки квартир имелась, конечно. Но самая «бедная» выглядела гораздо богаче советской «зажиточной».

Неповторима была ситуация в тот год, когда советские войска входили в обезлюдевшие города с распахнутыми настежь дверями брошенных квартир. Таких «экскурсий» по обозрению любых жилищ Европа не видела на всём протяжении своей истории. Россия тоже, как и её граждане, как одетые в военную форму, так и без неё. Сравнение слишком часто оказывалось не в пользу Советского Союза. Через некоторое время появились желающие воспользоваться случаем и перебраться на Запад навсегда. Границы имели только чисто символический вид, их никто не охранял. Нельзя сказать, что советские граждане бросились в бега массово, но всё равно удар по престижу страны состоялся очевидный. И вот появилась песня… Эдакий гибрид марша с танцем. Под неё и в самом деле можно было маршировать или плясать. Но – в противоположную от Запада сторону. «А я остаюся с тобою, родная моя сторона. Не нужно мне солнце чужое, чужая земля не нужна!», – вдохновенно убеждал слушателей популярнейший в те времена певец Бунчиков. Это была одной из любимейших песен мамы и, само собой разумеется, моей.

Мама отдавала должное европейской цивилизации объективно, но немедленно и обязательно находила в ней что-нибудь такое, что понравиться ей никак не могло. Красивы и удобны были окрестные леса, по которым мы прогуливались. Мама шагала по посыпанной гравием дорожке, выложенной по краям камнями, восхищалась и говорила:

– Ну, какой же это лес? Парк, а не лес. Вот у нас в России лес так лес – настоящий. Там у нас чистая природа и красота её не тронутая… Здесь и птиц не слышно и не видно… А в России соловьи в это время поют, жаворонки в небе кувыркаются…

И запевала песню:

Между небом и землёй

Песня раздаётся.

 

Неисходною струёй

Громче, громче льётся.

Не видать певца полей,

Что поёт так звонко

Над подруженькой своей

Жаворонок звонкий…

– А реки?.. Что за безобразие здесь реки!? Закованы в бетон, как ландскнехты в доспехи. Мёртвые. А нашими реками залюбуешься – такие они живые и красивые. Особенно Волга. Жигулёвские горы…

И снова песня. О Волге, а потом о Стеньке Разине, об утёсе, о снаряженном стружке с Нижня Новгорода…

– Мам а мам, а почему тот добрый молодец, который призадумался, сам не прыгнет в Волгу и не утопит в ней грусть тоску свою, если уж ему так хочется? Почему он товарищей своих просит кинуть – бросить себя в Волгу-матушку? – затеребил я свою матушку в паузе между пением.

– А как ты сам думаешь, сын: почему?

– Ну, мам, я не знаю же. Потому и спрашиваю тебя. Может быть, боится сам-то… Не знаю, вобщем.

– Это проще всего сказать: не знаю. Ты многого ещё не знаешь и правильно делаешь, что вопросы задаёшь. Спрашивай побольше. Но, всё-таки, пробуй хотя бы подумать о том, чего не знаешь: вдруг и сам догадаешься. А потом можешь и спросить, чтобы проверить себя – верно ли догадался… Ну, подумал?

– Подумал, мама. Тот парень, наверное, был разбойником, как Стенька Разин, его ранили и он не мог сам броситься в реку – вот и попросил кинуть его туда.

– Что ж, Стасик, это тоже версия… Но только не правильная. Впрочем, здесь нужно просто знать, а не догадываться. Дело в том, сын, что на Руси все русские люди были православными христианами. Для них самоубийство было страшным грехом – одним из самых страшных. Жизнь, по вере христианской, дал человеку Господь Бог. Только Он и может взять её у человека. Но не сам человек вправе лишить себя её сам. Тех, кто это делал, даже не хоронили на православном кладбище возле церкви. Их закапывали где-нибудь в сторонке. И вот тот «парень», как ты говоришь, если бы прыгнул в реку сам и утонул, то стал бы самоубийцей – грешником. А если бы его утопили другие, то не было бы греха на его душе. Понятно теперь?

– Понятно… Понятно, но не понятно: ведь если бы его кинули в воду, то тогда грех был бы на его товарищах – они бы убили его, а ты сама говорила про заповедь не убивай. Как же так? И вообще своих товарищей в воде утапливать очень, по-моему, плохо и не по товарищески.

– А ведь в песне и не сказано, что они его утопили. В ней поётся только о том как грустно человеку жить на свете, когда его не любят. Так печально, что хоть в Волге топись. «Лучше в Волге мне быть утопимому, чем на свете жить не любимому!» Так что не расстраивайся – никто в песне не утонул, никто никого не утопил…

Запоминались мелодии песен и слова их, воображение создавало образы того, о чём пелось. Но только воображение: ни Волги, ни Нижнего Новгорода я не помнил. Да и помнить не мог. Уезжали мы из Нижнего холодным зимним днём, когда всё вокруг затопил сверкающий белый цвет сплошного снежного покрова. Очень хотелось увидеть и настоящий русский лес, и волжский утёс, где сидел лихой атаман, и пение жаворонка услышать над русским полем. И уже равнодушно глядел я на аккуратный, причёсанный, приглаженный, прибранный, красивый, но чужой для меня европейский ландшафт: и потому, что уже попривык, и потому, что знал – есть и покрасивее места на земле.

Подполковник Козлов время от времени посещал штаб по делам службы и, если совпадали такие обстоятельства, как ситуация в городе, цель посещения, его настроение и моё желание, то брал с собой и меня. Скучные это заведения – штабы. Занятий там мне не находилось, ждать приходилось подолгу, созерцая перед собой только стены коридорные, да занятых делами офицеров, либо снующих туда-сюда с бумагами в руках и с куревом в зубах, либо с куревом без бумаг. Занудность неимоверная расползалась по всему телу, словно холодная змея, сковывая движения. Соблазнов, как сейчас, в виде киосков и магазинов, где можно что-нибудь вкусненькое купить для ублажения, не имелось. Лет до девяти – десяти я не только не посещал ни одного магазина, но даже и не видел их. В том же Штеттине не могу вспомнить ничего, что бы могло ассоциироваться во мне с магазинами, хотя они там где-то, возможно, имелись. Не может ни один город без магазинов обойтись. В то время они не работали, но мы не видели даже неработающих. Мы, надо понимать, – наша доблестная компания… Впрочем, возможно, и видели, но, не имея никаких понятий о том, что представляет собой магазин, даже не догадывались о том, что, собственно, перед собой видим.

В тот раз отец меня взял с собой, чтобы показать центр города. Предстоял скорый отъезд и другого шанса увидеть знаменитый польский город могло и не быть никогда. По пути зашли в порт, постояли на берегу Балтийского моря… Огромная масса воды и желтоватый песок на берегу, довольно грязноватый. На песке искорёженная сталь непонятного назначения и накренившийся остов какого-то катера. Неподалеку – контуры каких-то сооружений… Чёрные, ржавые, огромные, со следами пожаров…

– А какой, наверное, красивый порт был, – с сожалением сказал отец, – теперь развалины. Живописно, конечно, но печально.

Порт, увиденный пусть и впервые в жизни, особого интереса во мне не пробудил: развалины как развалины – привычно. Они одинаковы везде. А вот насчёт искупаться я запросился: быть у воды, да не окунуться. Тем более, что день выдался солнечным и, на мой взгляд, вполне для купания подходящим. Однако отец взглянул на воду с сомнением.

– Знаешь, сын: не зная броду, не суйся в воду.

– Так я ж, пап, никуда не побреду вброд через море. Я вот тут искупаюсь маленько возле берега и всё… А, папа, а?..

– Нет, Стасик, я всё понимаю, но и ты у нас боец опытный и должен понимать – под водой у берега может что угодно быть: мины, осколки, проволока колючая, чёрт те что там может быть. Видишь, на песке сколько железяк разбросано – значит и под водой их не меньше, только не видно с берега… А, может быть, там и утопленники есть…

Эта жуть сразила. Соблазн купания мигом затормозился и превратился в оторопь. Пляж мог быть как угодно чист или грязен – это, в конце концов, терпимо, но вот утопленники… Под водой у берега виднелась немецкая каска, а в каске могла быть и голова…

В центре Штеттина появились люди в штатском. На фоне военных они смотрелись странновато, противоестественно и даже подозрительно: кто такие, что делают среди нормальных военных людей, почему сами не в военной форме, как только и подобает быть настоящим мужчинам? Впрочем, среди подозрительных мужчин попадались и женщины. Тоже очень странные и даже смешные. На их головах громоздились огромные белые удивительные сооружения, похожие на… Ни на что не похожие. Разве что на самих себя или, пожалуй, на перевёрнутые пельменины с парусами… Ясное дело – пельменей под парусами быть не может. Но и таких головных уборов, по моей уверенности, тоже не может быть. Но они – вот – колышутся на головах, а под ними, в черным чёрных платьях, женщины. Это уж точно – немки. Дамы других национальностей ходить в таких нелепостях ни за что не станут. Придя к такому зрелому выводу, я уже собирался было крикнуть им своё пренебрежительное «фрицы, фрицы!», но немедленно был строго и твёрдо одёрнут:

– И не вздумай, Станислав. Никакие они не фрицы, сколько раз тебе говорить. Это – верующие в Бога женщины – полячки. И смеяться над ними не смей никогда. В России тоже монахини… были, – сказал он, запнувшись.

– А почему были? – мгновенно среагировал я, удивлённый тем, что перед нами шли, развевая на лёгком ветерке свои чёрные подолы и тряся неведомо чем на головах, не германские женщины, а полячки.

– А потому что сплыли, да и вся недолга… Были или не были, а всё равно нужно к ним относиться вежливо. Ныне и присно и во веки веков, как в старину говаривали… Посмотри-ка, ты такого ещё тоже не видел.

Какие-то два потрёпанных мужчины в штатских штанах, заткнутых в сапоги, и в военных кителях с тёмными следами погон, остановились перед монахинями, смиренно сняли свои шляпы, поклонились и поцеловали им руки. Служительницы божьи перекрестили их, что-то пробормотали и зашагали своей дорогой, напоминая белые розы не чёрных стебельках…

Жили мы, поживали, где-то на окраине города. По тамошним, европейским, меркам. По нашим – окраину там ни что не напоминало. Чистота, асфальт, словно только что выложенный и раскатанный, современные дома. Современные даже с сегодняшней точки зрения. Нигде не видно обшарпанных и облезлых фасадов. Штукатурка на внешних стенах держится монолитно, нигде пятнами безобразными не отваливается.

Сохранилась одна вещица в нашем семейном архиве. Уникальная, скорее всего. Таких, наверное, где-нибудь может быть и имеется несколько экземпляров, ставших музейной редкостью, но вряд ли. Карта. Без указания её тиража. Называется карта «План города Штеттин». Составляли её: начальник отделения старший техник – лейтенант Антоневич, старший редактор карт инженер-майор Булкин и начальник картфабрики, так и напечтано, подполковник Веревичев. Бросается в глаза очерёдность фамилий – не по старшинству званий, а по алфавиту. В правом углу карты говорится: составлена по немецкой карте масштаба 1: 25 000 издания 1923 – 1936 года, и английскому плану города и порта Штеттин масштаба 1: 10 000 издания 1941 года.

Если судить по перечню объектов, указанных на плане, то логично появится мысль: либо план выверен опытнейшими разведчиками, либо гитлеровцы перед войной были так же откровенны, как женщины в стриптизе: никаких секретов, вплоть до интимных. Аэродромы, включая военные, указаны точно там, где они и находятся. Армейские городки и учебные плацы… Какие-то «пороховые погреба», не со времён ли наполеоновских войн… Заводы по производству синтетического горючего – у вермахта имелись большие проблемы с настоящим. Нефтеперегонный завод – на случай, если повезёт с поставкой нефти… Кстати, Советский Союз являлся одним из самых активных поставщиков горючего для фашистской армии… Стратегические всё объекты – бомби на здоровье бомбящих и их армий. У нас в Союзе за подобную карту, скажем, Нижнего Новгорода, в клоачную жижу превратили бы, в лучшем случае, а худший и представить не возможно.

Смотрящий на эту карту невежда в географии ни за что не мог бы заподозрить, что перед ним план польского города-порта: ни одного польского названия, начиная с самого главного. В списках улиц, естественно, Адольф штрассе и ещё одна с уточнением, чтобы не перепутали с каким-нибудь другим Адольфом, – Адольф Гитлер штрассе. Жители порта прогуливались по Герман, надо полагать – Геринг, штрассе и Гогенцоллерн штрассе. Не обошлось и без Кайзер Вильгельм штрассе. Олна из улиц названа в честь Моцарта: Моцарт штрассе, а другая обожаемого фюрером Рихарда Вагнера штрассе. Увековечена была и память Шиллера, только век этот, надо полагать, оказался меньше, чем предполагаемая тысяча лет… Есть и Дейче штрассе, то есть, немецкая улица. Имеется даже… Пельтцер штрассе. Лестно было бы подумать, что её назвали для увековечения памяти нашей популярнейшей киноартистки, но такого, разумеется, не могло быть никогда. А фамилия-то, между прочим, еврейская… Тут же вспоминаются слова Германа Геринга: «Я сам определяю: кто у меня в штабе еврей, а кто нет». Вероятно, при наименовании улицы учли именно его мнение. Королевский дворец… Как он выглядит в реальности, узнать не удалось.

На карте запечатлен город-фантом. Карта – реальная. Ею пользовалось командование Красной Армии. Но города с такими названиями давно уже не существует в действительности, если не учитывать то, что карта, лежащая передо мной, тоже реальность – истории.

Попытка отыскать на этом плане «где эта улица, где этот дом», где мы жили в 1945 году, оказалась сложноватой. Отец не оставил на нём никаких отметок и пометок. Пришлось применить шерлокхолмский «дедуктивный» метод. Жили мы возле госпиталя… Их на плане два… Неподалеку от нас находились военные казармы. Нашёл такое место: в перечне пунктов так и сказано – казармы. Точка определена. Выходит, «наш» дом стоял либо на Барним штрассе, либо на Фридрих штрассе, либо на Фриден штрассе. Последняя версия наиболее вероятна – на тыльной стороне карты почему-то именно этой улицы название записано. Конечно, это теперь не имеет никакого значения – всем улицам, как и городу, наверняка вернули польские названия…

Можно себе представить, сколько сил требовалось со стороны нашей армии, чтобы взять под свой контроль такой крупный город со всем его военным, промышленным и гражданским хозяйством…

Так или иначе в городе, пока ещё носившем немецкое имя, налаживалась мирная жизнь, выяснялись отношения с Армией Крайовой, не в её пользу, подавлялись очаги сопротивления… Многие немцы, из числа мирных, после войны искренне уверяли: не знали они о происходивших в гитлеровских концлагерях ужасах. Им не верили: как же можно жить в такой небольшой, по сравнению с нашей, стране и не знать творившегося под боком кошмара. Милины людей уничтожены, превращены в пепел, и – «не знали»… Но мы тоже не знали многого… Не знал даже подполковник Козлов, преподаватель офицерских курсов, что согласно приказа Верховного Главнокомандующего от 1 августа 1944 года за номером 220169 специальные отряды НКВД, опергруппы СМЕРШ и отряды так называемой «фильтрации» разоружали подразделения польской армии, освободившие многие населённые пункты Польши от немецких войск. После чего беспомощных людей арестовывали и интернировали. Подразделения НКВД имели собственные тюрьмы и концентрационные лагеря. В них и расфасовывали всех: так называемых «фольксдойче», польских партизан и, заодно уж, немецких военнопленных. Набралось в этих лагерях и тюрьмах около 25 – 30 тысяч польских солдат и офицеров. Депортировали и украинцев, оказавшихся на территории Германии. Всех отправляли в ГУЛАГ или на принудительные работы в Донецкий угольный бассейн. С января 1945 года по август 1946-го оказались задержанными 47 000 человек. Плацдарм для установления новой власти должен был быть чист от всех не только явных врагов, но и от подозрительных и так называемых неблагонадёжных лиц, каковым могло оказаться лицо любое. Сказывалась и горячка после накала боёв с огрызающимися немецкими частями: под метёлку гребли всех, так или иначе сотрудничавших с немцами. К ним относились и те, кто отыскал в своих корнях капли немецкой крови, «фольксдойче», и те, кого немцы вынудили втиснуться в некий III национальный список – «Айнгдойче». Не менее 25 – 30 тысяч поляков из Померании и Верхней Силезии, в их числе 15 000 шахтёров, оказались сосланными в лагеря Донбасса и Западной Сибири… Шахтёров – не «классовых врагов»…

 

Спустя года два после нашего выхода из Польши, когда я ещё немного повзрослел и осмысленно смотрел кинофильмы, одним из моих любимых киногероев стал польский офицер Зигмунд Колосовский. Его подвиги не могли не восхитить. Особенно сцена, где он крушит фашистов сразу из двух пистолетов, стреляя из них в противоположные стороны… В то же время помнился и окровавленный русский офицер, вырывающийся из рук поляков. Противоречие било серьёзно и наотмаш. Не понятны были причины вражды к своим освободителям со стороны тех, кто воевал совместно с нашей армией против общего врага… Фильм хоть и понравился, но сбил с толку окончательно. Отец вразумительно растолковать проблему не мог, потому что и сам не знал ситуации как следует. Объяснения его были просты, как таблица умножения: как среди хороших украинцев есть плохие бандеровцы – так и среди поляков есть нехорошие люди – предатели. Зигмунд Колосовский – хороший поляк, а тот, кто убивал наших офицеров и взрывал дома, где они квартируют, – плохой. Глотай, не жуя. Неприятное чувство неудовлетворения при воспоминаниях о тех далёких временах сохранялось до тех пор, пока в мои руки не попались документы, опубликованные в печати после начала «горбачёвской» перестройки. И я не считаю их очернительством и клеветой: кое – что видел своими глазами. Всё разъяснилось и встало на свои места. Стала понятна причина того, что поляки не пригласили представителей России на мероприятия, проводимые в честь юбилея высадки подразделений «Второго фронта» на территории Польши в 2000 году. Наши средства массовой информации дружно возмущалось этим актом официального недружелюбия, но, по чести говоря, у поляков имелись на этот счёт свои веские причины…

Курсы переводились в город Эльшталь: на территорию настоящей Германии. Мы покидали Польшу.

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»