Собрание стихотворений. Роман в стихах (сборник)

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа
 
Наша юность задавлена
то войной, то тюрьмою.
 

Чуть позже, в начале шестидесятых, она играет такими словами: «Там воронки́, а там воро́нки». И эти игры не отпускают ее и в следующем десятилетии. Тогда в стихотворении «Век» она писала:

 
Не только сосны и дубы
ты переделал на гробы,
звон колокольный на «звонок»,
а ворона на «воронок»,
а от звонка и до звонка,
от воронка до воронка
легла дорога, как река,
под наименованьем Лета,
и ни ответа, ни привета,
одна тоска…
 

Пришли восьмидесятые, и вновь есть повод написать:

 
В который раз уверенно и четко
в пейзаж наш бедный впишется решетка…
 

Это действительно многопудный труд – иметь в своей неотвязной памяти и в сознании «изгаженное детство» и то, что было потом: «лагеря, лагеря, лагеря, пересылки, этапы, вагоны»… И видеть, как «скользнув между тюрьмою и войной, исходит жизнь»…

Скажут: такими были судьбы ее близких, ее друзей, достаточно большой части ее поколения. Это верно, но далеко не каждый пишущий (в ее поколении в особенности) вводил подобное в свой поэтический мир. Нет, и судьба не случайность для личности, и друзей человек – выбирает сам, и что именно из личного опыта становится явлением поэтической судьбы – дело выбора для поэта.

Она выбрала – знать, из-под каких развалин говорит, не отворачиваться от всенародной беды, понимать до конца, что с нами происходило и происходит. Она в 1962 г. написала стихи о новочеркасской трагедии. На такое могли тогда отважиться единицы. Она тогда же писала о той «игре», которую навязывали народу, и о ее дирижерах:

 
Под топот сапог и под шепот параш,
от подлого страха немея,
скажу дирижеру, что стал он палач.
А большего я не умею!
 

Не в пример другим, М. Рахлина достаточно рано поняла фальшь той игры, в которую был втянут весь народ, и из-за этого, что и вовсе не типично для ее поколения, испытывала отвращение к главным, а потому для многих неприкосновенным символам советской действительности:

 
Перед тем, как стану пыль,
слышу звон на башне Спасской.
Слишком живо – если сказка.
Слишком жутко – если быль.
 

Видно, ясно представляла она себе, как становятся лагерной пылью под бой курантов.

Была выбрана поэтическая судьба такая, когда поэт берет на себя всю без остатка боль своего поколения, а значит, и «кровавых смертей миллионы». Поэт выбирает – не промолчать, когда «исходит жизнь в молчанье, взаперти», даже зная, что никого не поразят твои слова, что тебя не услышат, поскольку

 
И так который год подряд
так гулко, так неутомимо
над вашей жизнью бьет набат,
над вашей гибелью – набат!
А вы, смеясь, идете мимо.
 

С какого-то поворотного пункта появляется потребность сказать о том, о чем прежде молчали, сказать – пусть невнятно, пусть без надежды на непредвзятое понимание:

 
Когда за твоими плечами
вся жизнь плюс еще года два,
словами сказать о молчанье –
судьба твоего естества.
 
 
Ты речи туманные свяжешь
небрежным вниманьем минут…
Молчи! Все равно не расскажешь,
а скажешь – тебя не поймут.
 
 
А скажешь – вернуться обратно
высоким словам не дано,
все будет невнятно, превратно
переврано, превращено.
 
 
И только одно будет точно
и крепко сидеть на мели,
что тошно, друзья мои, тошно,
тошнехонько, други мои!
 

Прямая речь есть прямая речь – приходится называть вещи своими именами. «Тошно», «тошнехонько», «тоска» – вот, пожалуй, три обозначения того переживания, которое в силу обстоятельств претендовало на доминирование во внутреннем мире и поэтической экзистенции. Но, обратим внимание, это не печаль, не скорбь. Печаль и скорбь – это чувства, возникающие тогда, когда изменить ничего нельзя. Тоска, тошно – это другое состояние, гораздо более динамичное, вырывающееся и вырывающее его носителя из плена обстоятельств и условий. Куда? Да всё туда же – к своей доминанте, к состоянию, пусть и старухи, но счастливой. К состоянию внутренней свободы, внутреннего противостояния и подавлению, и подавляемости.

Так избирается поэтическая судьба, и ответственность предполагающая тяжкую, и труда требующая нелегкого, и навевающая мрачность непроглядную.

 
Ведь что вытворяли! И кровь отворяли,
и смачно втыкали под ногти иглу…
Кого выдворяли, кого водворяли…
А мы все сидим, как сидели, в углу.
 
 
Любезная жизнь! Ненаглядные чада!
Бесценные клетки! Родные гроши!
И нету искусства – и ладно, не надо!
И нету души – проживем без души!
 
 
И много нас, много, о Боже, как много,
как долго, как сладостно наше житье!
И нет у нас Бога – не надо и Бога!
И нету любви – проживем без нее!
 
 
Пейзаж моей Родины неувядаем:
багровое знамя, да пламя, да дым,
а мы все сидим, все сидим, все гадаем,
что завтра отнимут? А мы отдадим!
 

Только обратим внимание: здесь ни печали, ни скорби. Есть скорее самоирония, пожалуй, и трагическая, но беспощадная к тем, кто, будучи погруженным в тоталитарное болото, уже едва ли не смирился со своей участью и поэтому уже ни к чему и не способен, безволен, бесхребетен. Об том могла бы быть и скорбь. Но разве она вызвана, разве названа?

С трудом многопудным рифмуется у М. Рахлиной многотрудный друг. Боль за себя перенести можно. Скорбь мировую, сразу за всех – тоже. Нестерпимее всего боль за близкого, родного по духу, за друга. Друг потому и именуется многотрудным, что столь трудна эта боль.

 
Я боли больше видеть не могу:
позволь, остановлюсь, позволь, устану.
Плыви, мой друг, плыви, а я отстану.
Плыви – я посижу на берегу.
 
 
Плыви по морю боли, милый друг.
Позволь, усну. Позволь, глаза закрою,
позволь, умру. Позволь, в песок зарою
я голову, и пусть оглохнет слух.
 
 
У серых стен я молча посижу.
Плыви, мой друг, плыви по морю боли.
Не оглянись – и выплывешь на волю,
а я тебя глазами провожу.
 
 
Не чаю я, как душу мне спасти.
Отчаянье отваге не помощник.
Прости меня, что в этот час полнощный
я шлю тебе последнее прости.
 
 
Плыви – а я опять вернусь на круг.
Плыви – не мне учить тебя неволе,
так срамно мне, но я не в силах боле.
Плыви по морю боли, милый друг!
 

Это одно из самых эмоционально обнаженных стихотворений М. Рахлиной – здесь она прямо называет боль болью, слабость слабостью, отчаянье отчаяньем, стыд стыдом. Тут крайняя точка, тут предельно катастрофическая ситуация, и ужас в том, что состояние катастрофы охватывает здесь весь внутренний, весь поэтический мир. Именно отсюда она должна была начать выплывать на волю.

Многотрудность бытия – это еще не всё, что тяготило ее. Кроме этого, было еще ощущение присутствия где-то рядом того, что не сбылось, что хотя бы теоретически было возможно, что было настоятельно необходимо – и не состоялось. Среди прочего здесь то, что так значимо для каждого поэта:

 
Бьется в воздухе горсточка пыли
с переплетов неизданных книг.
 

Есть тут и еще одно: не реализованная линия судьбы из-за вынужденной разлуки с родным и любимым городом. Это долгие годы тревожит печалью по утраченному, скорбью по несбывшемуся, впрочем, как обычно не названным:

 
И стоит знаменитый, воспетый
гордый город, туманом одетый,
под ветрами холодных морей,
без защиты стоит, без покрова
моего безымянного слова,
неуслышанной песни моей.
 

Насколько мучительно это внутреннее раздвоение, когда в сознании рядом с реальным маячит несбывшееся, становится ясным из стихотворения «Не я»:

 
Нет, то была не я, не я!
Не я глазами колдовала,
не я губами целовала,
не голубок и не змея,
и не своя, и не твоя…
 
 
И вновь не я, опять – не я,
под стук колес, на жестком ложе,
за молодой немудрой ложью
боль и погибель затая,
не я, клянусь тебе, не я!
Не я открыла дверь беде
с нечеловеческою мордой,
не я была в те годы мертвой
и ожила невемо где.
 
 
Не я, не я из года в год, –
с другим лицом, с другой судьбою –
женою, матерью, сестрою
перебывала в свой черед,
не я в веселые моря
бросала радость и усталость…
Чудная жизнь вдали осталась,
чужая чья-то, не моя.
 
 
Гляжу, на локоть опершись,
дивлюсь, волнуюсь, протестую…
В свою не верю, прожитую,
еще не конченную жизнь.
 

И тут опять такое погружение в бездну скорби, что многое оказывается названным прямо: и ложь, и боль, и погибель, и беда. И тут еще одна точка отталкивания – это необходимо было превозмочь, ожить – душою, вновь наполнив ее экзистенцией счастья.

Для того, чтобы все превозмочь, в первую очередь нужна была воля к преодолению горя, к освобождению от соблазна восклицать о своей скорби:

 
Но горе, мне данное, прячу,
давлюсь нищетой и виной,
жую и глотаю, иначе
они пообедают мной.
 

Для этого также необходимо было наличие в живом чувстве того, что сутью своей противостоит всякому негативу:

 
Одна любовь – и больше ничего.
Одна любовь – и ничего не надо.
Что в мире лучше любящего взгляда?
Какая власть! Какое торжество.
 

А еще была нужна вера в себя, в друзей, в близких, в дело, которому отдаешь жизнь, в осмысленность страдания, ведь им и только им покупается возможность творить, любить, чувствовать себя свободным:

 
 
Вранье! Мы все же победим!
Не говорю, что одолеем!
Всего скорее околеем,
наивно доказуя им,
что деньги – сор, а слава – дым…
И все же, все же победим.
 
 
Ведь это мы, а не они
даем народу хлеб и воду
любви, искусства и свободы…
 

И как противоядие, в особенности против скорби по несбывшемуся, на пороге зрелости – в начале «позднего времени года» появляются образы садовника и сада. Как печален образ того, чье дело не окончено, кто уходит до времени, кто остается безымянным, не узнанным, но чей тихий подвиг дает возможность взрасти саду жизни, саду культуры. Как печален обретаемый при этом автором смысл жизни каждого такого садовника в этом, да и не только в этом поколении (но о печали ни слова):

 
И позднему времени года,
звенящему спелой листвой,
не слава нужна, а свобода,
не подвиги, а естество.
 
 
Всю жизнь в суете и содоме,
в тревогах трудов и утрат
стучит и хлопочет садовник,
растит потихоньку свой сад.
 
 
Устанет – крылами своими
укроет беднягу любовь.
А саду – зачем ему имя?
Он – сад, это видит любой.
 

Тут становится очевидным: бремя, которым отяготила свою поэтическую судьбу М. Рахлина, такого объема и тяжести, что сопоставить его можно только со смертью. Да ведь и освободить от него могла только смерть. Возможно, это одна из причин, почему в ее поэтическом мире смерть с давних пор играла столь важную роль. Она была темой, потому что она была тем, перед чьим лицом открывается главное в твоей душе, в том, что ты переживаешь и претерпеваешь.

 
Как будто сердце осени горит
здесь, на шуршащей, дышащей поляне.
Багрово-красно времени пыланье,
сквозь шорох листьев – вечность говорит.
 
 
И я, склонясь к холодному костру,
людских костров прежарче и превыше,
впервые не жалею, что умру,
что жизнь моя – лишь сладкая привычка…
 
 
С прозрачностью небес – земная твердь
там, вдалеке, сливается прилежно.
Все на местах, любовь моя! И смерть
прекрасна, потому что неизбежна.
 

Это перед ее лицом осознается то, что составляет главное в самосозидании поэта:

 
Я повторяю: в радости, в беде,
в трудах моих, удачах и потерях,
и в дружбе, и в любви и во вражде
я счастлива была, себе поверив,
         что счастлива…
 

Стало быть, чтобы стать, чтобы быть счастливой, надо было уверовать, что эта поэтическая экзистенция счастья дарована тебе, уверовать, что счастье есть составляющая не только радости, удачи, дружбы и любви, но и беды, потерь и даже вражды и смерти, что счастье является даже не несмотря на утраты и потери, но благодаря всем твоим испытаниям, всей боли и скорби, которую ты берешь на себя. Превозмогание скорби и есть подлинное счастье, и поэтому, говоря, что ты счастлив, ты можешь не называть скорбь – она и так подразумевается. Ведь в этом поэтическом мире именно не названная, то есть преодоленная скорбь становится стихами.

 
Вот поверь, ни-че-го, ничего больше нет,
кроме этой громады любви и тепла.
Это очень серьезно – на старости лет
отдавать, что за жизнь припасла.
 
 
Все, что мило житью, все, что мило жилью,
исчезает одно за другим без следа,
отдаю, отдаю, а коль слезы пролью –
так ведь только от радости, да!
 
 
Так легко отдавать, а потом пировать:
есть чем сердце согреть и слезу утереть,
и не все отдаю, вот осталась кровать,
чтобы было на чем помереть.
 
01.09.2010

Отдельные сохранившиеся стихи
(1944–1949 гг.)

Поэзия

 
Жизнь лишь тогда, когда Она опять
дежурит по ночам у изголовья.
А мы не знаем, как Ее назвать.
Не памятью. Не мукой. Не любовью.
 
 
И сердце с миром затевает спор,
и ждет Ее, ликуя и стихая,
и вот Она, неназванная скорбь,
приходит и становится стихами.
 

Гроза

 
О, ночь вдыхают. Влагу пьют.
Был вихрь. Дрожа, пылали зори.
В моем раскрытом жадно взоре
они нашли себе приют.
 
 
Для новой жизни рождены,
ему являлись постепенно
земной простор, морская пена
и человеческие сны.
 
 
Так я встречала жребий мой,
мои непрожитые годы,
мою желанную свободу,
свободу от себя самой.
 

Предчувствие

 
Не может быть, чтоб стих мой был мне дан
взамен страстей, взамен земного счастья.
Он тих и сер, как невская вода
в любимом городе, где родилась я.
 
 
Не слышу я ни райских голосов,
ни звука лир, ни воинских преданий,
нет у меня ни алых парусов,
ни чудных стран, ни пестрых одеяний.
 
 
И не встают большие города,
не гонит корабли попутный ветер.
Лишь сердце есть. И сердце мне не даст
легко дышать и вольно жить на свете.
 
 
В нем та тоска на много тысяч лет,
которую не вылечишь стихами.
Ему любовь – как вам – насущный хлеб,
взамен которого протянут камень.
 
 
И если я так часто весела,
люблю, смеясь, не плачу при разлуке, –
простите мне! Еще не дожила
до первого костра, до крестной муки.
 
Октябрь 1944

Отрывки из поэмы

Первый отрывок

 
Я тебя никогда не любила.
Я тебя за два дня позабыла.
И за то, что ты мне подчинялся,
и за то, что ты дерзким остался,
и за то, что похож ты немало
на того, кого прежде я знала.
 
 
Ты меня очень быстро измучил,
ты мне сам, ты мне первый наскучил,
и своей неожиданной страстью,
и моей надоевшею властью!
 
 
Знайте вы, которые
                   влюблены.
Все дороги – торные
                     до весны.
Я из вас не выберу
                        никого.
Мой огонь не выгорел
                       для него.
 
 
А как бы я выжила,
понять мудрено,
когда бы услышала
шаги за спиной.
Взглянула бы в стороны,
взглянула назад,
увидела б черные
родные глаза.
Восторги и жалобы
и радость – мала.
Плечами пожала бы
и руку дала.
 
 
Сказала бы: «Боже мой,
мы снова друзья», –
и, может быть, может быть,
ошиблась бы я.
 

Второй отрывок

 
Прощай! Мы с тобой не дети,
и кончилось так – неспроста.
И ты предо мной не в ответе,
и я пред тобою чиста,
 
 
прости мне былые причуды
наивных и радостных дней,
и то, что я плакать не буду,
хоть, может быть, станет больней.
 
 
Беде не поможешь слезами,
а разве лишь тем, что на миг
взгляну я чужими глазами
на радость и горе двоих,
 
 
а если я что-нибудь вспомню,
скорей постараюсь забыть.
Отжить еще надо свое мне,
мне надо свое отлюбить,
 
 
мне надо до старости выжить,
до старости – с милым вдвоем,
мне надо увидеть поближе
упрямое счастье мое.
 
 
И только хочу я упорно,
чтоб так же мы были чисты,
чтоб был он такой непокорный,
такой же любимый, как ты.
 

Третий отрывок

 
Воскресить бы славные останки
и прийти в любые времена.
Побежать по зелени вакханкой,
русской девой плакать у окна,
в тишине ленивого гарема
погрузиться в тихий водоем,
позабыть про медленное время
с молодым патрицием вдвоем,
сесть на троне юной королевой,
похищенной ездить по морям,
молча слушать мерные напевы
за глухой стеной монастыря,
любоваться нищенской подачкой
в закопченной комнате, в углу,
а назавтра гордою полячкой
танцевать мазурку на балу.
Клеопатрой увлекать с собою
человечьи судьбы и дела,
Жанной Д’Арк ворваться в гущу боя,
чтобы пуля сердце обожгла,
даже пусть русалкой или ведьмой,
даже Лорелеей на скале,
испытать, узнать бы, посмотреть бы
все, что было, есть и будет на земле.
 
 
…Я всегда хочу невозможного,
а оно – всегда невозможно.
Мое сердце, вечно тревожное,
не умеет жить осторожно.
 
 
Что же мне прикажете делать с ним,
если век для него – минута!
Может быть, ему хватит смелости
на всю жизнь? Вот и все, как будто.
 
 
Нет, еще! Когда небо в пламени,
когда веет тихонько ветер,
когда близится утро раннее,
очень хочется жить на свете!
 
1944

«Я боюсь, что, полюбивши…»

 
Я боюсь, что, полюбивши,
разлюблю свои привычки,
эти ласковые утра
среди солнца и цветов,
 
 
разлюблю бродить по лужам,
пить сосульки ледяные
и бежать с горы высокой,
чтоб захватывало дух,
 
 
разлюблю не спать ночами
с недочитанною книгой,
и пленительные звуки
дальней музыки ловить,
 
 
и всегда хотеть чего-то,
и по-детски грезить часто
о каких-то недоступных
и неведомых краях…
 
 
И останутся лишь взгляды,
только ласки и объятья.
Что же, разве это счастье?
Не любить бы мне вовек!
 

«Снова вечер холодный, ясный…»

 
Снова вечер холодный, ясный,
и рука моя вновь горит.
«Нет любви, подари хоть ласку,
хоть мгновенный взгляд подари…»
 
 
Ходят тени по бледной стене…
Облака проплывают мимо…
Очень, думаешь, весело мне
здесь с тобой грустить о любимом?
 
 
…Вот и не о чем нам говорить.
Что-то нынче и звезды неярки.
Ничего я не стану дарить,
мне самой-то нужны подарки!
 

«Они наказаны за дело…»

 
Они наказаны за дело.
Нельзя вперед глядеть, любя.
Он для нее жалел себя,
она для всех себя жалела.
 
 
И слишком просто и возможно
казалось взять, казалось пасть.
Самолюбивых, осторожных
не жег огонь, щадила страсть.
 
 
И не уступят никогда,
и никогда не будут слабы,
но боль, которая должна бы
зажить до свадьбы, навсегда,
не заживет и после свадьбы
средь душных стен и медных лбов.
И поделом. Пора им знать бы,
как люди платят за любовь!
 

Братские могилы

 
Молча их в могилы зарывали
с лучшими товарищами вместе.
Мертвые ночами не вставали
из земли, напоминать о мести.
 
 
Но весною пестрыми цветами
братские могилы зарастали.
По холмам с кленовыми крестами
шорохи степные пролетали.
 
 
Оттого ли, что у всех, быть может,
где-то также милые зарыты,
воскресали в памяти прохожих
имена и лица не забытых.
 
 
Будто бы со свежими цветами
из земли они рождались снова,
и звучал родными голосами
тихий шорох ковыля степного,
 
 
на стеблях качались и гляделись
вслед войскам, идущим по России,
завещая жизнь за них доделать
и докончить их дела земные.
 

Сверстникам

«Через остатки рухнувших громад…»

 
Через остатки рухнувших громад,
сквозь отзвуки стихающего боя,
уйдет в века четвертая зима,
и унесет войну она с собою.
 
 
Еще не смолкнут дальние бои,
а люди счастье в гости заторопят.
Придут домой ровесники мои,
ребята, побывавшие в Европе.
 
 
Вернутся, может быть, под отчий кров
и те, кого считали мертвецами,
и женщины мужьям обмоют кровь
и дети познакомятся с отцами.
 
 
Шагнувши через груды мертвых тел,
утративши привычно дорогое,
увидят люди, что они не те,
и счастье тоже новое, другое.
 
 
Другое счастье, полное тревог,
глубоких ран, и памяти о старом:
недаром столько пройдено дорог
и крови столько пролито недаром…
 

«…А я была в мои пятнадцать лет…»

 
…А я была в мои пятнадцать лет
девчонкою доверчивой и милой,
носила очень прямо свой берет
и за «люблю» – пощечиной платила,
 
 
жила средь школьных дел и мелочей,
в сюрпризах и восторгах ежедневных
и знала из «ботаники» своей,
что хлеб не вырастает на деревьях.
 
 
Так жили мы, своим не веря снам,
среди ничем не тронутых досугов,
и стала нам не матерью война,
но беспощадным и суровым другом.
 
 
Мы выросли в сраженьи двух миров,
Мы выросли, нам всем почти не двадцать,
И нас учила жить большая кровь,
И боль потерь, и даль эвакуаций…
 

«…Лежит никем не пройденный еще…»

 
…Лежит никем не пройденный еще
далекий, вольный путь, конца не видно,
и в первый раз мне розовости щек
и молодости – в первый раз не стыдно.
 
 
Мы заслужили радость и любовь,
у нас по праву – юность и надежды,
мы будем жить, и мы настроим вновь
чтоб было вдвое более, чем прежде.
Мы не свернем с проторенных путей,
горячей кровью сверстников залитых.
Мы будем жить. И мы родим детей,
чтоб было вдвое больше, чем убитых.
 
 
Друзья, какой далекий путь лежит.
Цветы и солнце. Грезы и ненастья…
Мы будем жить. Мы долго будем жить
и мы его узнаем, наше счастье.
 
 
Большое счастье, полное тревог,
глубоких ран и памяти о старом.
Недаром столько пройдено дорог
и крови столько пролито недаром.
 

«Не будь, о ветер, так упрям…»

 
Не будь, о ветер, так упрям…
Устали мы, но путь наш прям, –
по засыпающим лугам,
где липнет мокрый снег к ногам,
по рекам сонным и седым,
сквозь легкий светлый снежный дым,
по черным дремлющим лесам,
туда, к огням и голосам,
туда, где жизнь, любовь и труд,
где люди нашей песни ждут.
По уголкам родной земли
смотрели, слушали и шли,
и милой родины краса
слепила жадные глаза.
Но как я рассказать смогу
про цвет ромашки на лугу?
Где слово верное найду
про дождь в саду, про пчел в меду,
про пенье ветра у дверей,
про смех счастливых матерей,
когда дитя едва-едва
лепечет первые слова,
про человеческую смерть,
небесный свод, земную твердь…
 
 
Повсюду песни легкий след,
но песни нет – и счастья нет…
 
 
Не будь, о счастье, так сурово,
откройся мне, скупое слово!
…Не будь, о ветер, так упрям!
 

«А я сегодня на год постарела…»

 
А я сегодня на год постарела.
Не пела песен, не пила вино.
В печи солома тихо догорела,
по звонким стеклам дождь стучит в окно,
 
 
огарок свечки пламя выпрямляет,
и вянут листья над святым углом.
Сама себя я нынче поздравляю,
стихи себе дарю и бью челом.
 
 
О прошлом я теперь уже не помню.
Легко забыть и вспоминать – грешно.
Подольше бы не видеть никого мне,
подольше… ни у сердца, ни у ног!
 
 
Не горестно теперь мне и не трудно,
гляжу на небо и люблю траву.
Зовите же упрямой и беспутной
за то, что не по-вашему живу.
 
 
Ведь знаю я, хоть с нового рассвета
все будет так, как нынче и вчера,
но песня прежняя еще не спета,
и прежняя не кончена игра.
 
Деревня Н. Березовая
29 августа 1945
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»