Рог Мессии. Книги первая и вторая

Текст
Из серии: Рог Мессии
28
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Эстер! Через год после того как они расстались, Йосеф снова встретился с ней. Это было в Нью-Йорке. Накануне Йосеф познакомился с Джуди, и она повела его в Метрополитен-музей. Таких огромных музеев он никогда не видел. Войдя в зал европейской живописи, они остановились у картины Россетти «Леди Лилит», и Йосеф решил, что сходит с ума. Он увидел Эстер. Никакого сомнения не было – Эстер смотрела на него с полотна. Сходство было потрясающим, с той только разницей, что не разрушительная демоническая сила преобладала у настоящей Эстер, а нерастраченная чувственность, которая смогла раскрыться полностью лишь при встрече с ним, с Йосефом. Он-то знает, что такое быть на седьмом небе: для него и Эстер оно было на расстоянии ладони. А Джуди – она замечательная, славная и привлекательная, у них так много общего, но того, что он испытывал с Эстер, у него с Джуди не было и нет. С ней он никогда не достигал тех высот, куда они, теряя всякое ощущение реальности, поднимались с Эстер. И всё равно – как он мог даже думать о том, чтобы уйти от этой невысокой преданной женщины? Йосеф оглянулся. Джуди молча стояла рядом, боясь нарушить, как она полагала, его творческое уединение. Он обнял её за плечи:

– Пойдём, дорогая! Уже ночь. Пойдём в каюту.

Через три дня Йосеф, Джуди и семейство Даниловича, доплывшее до Англии в трюме, сошли на лондонскую пристань, а ещё через неделю другой корабль уже вёз их через неспокойные воды Атлантики к берегам Палестины.

Глава четвёртая

В июне 1939-го Михаэль окончил гимназию, и доктор вспомнил, что одна из первых размолвок с женой произошла у него, когда они обсуждали, в какую школу отдать сына. Эстер настаивала на гимназии «Тушия́», где обучение шло на иврите, а Залман был категорически против. Он хотел, чтобы Михаэль учился на немецком в гимназии «Эзра». Находилась она недалеко – на улице Бла́умана. Тогда они серьёзно повздорили, и доктор несколько ночей провёл в кабинете, но Эстер не выдержала первой и пошла на компромисс. Михаэля определили в гимназию «Ра́ухваргер», там преподавали на русском и на немецком. К русскому языку у Гольдштейна сантиментов не было, но Эстер, говорившая по-русски, захотела, чтобы мальчик знал ещё один язык. Пришлось согласиться. Всё это происходило когда-то, а нынешний момент был намного сложнее. Закончилась полученная Залманом у Эстер отсрочка, а он так и не принял решение. Солгав жене, что он уже дал объявление о продаже дачи, доктор чувствовал себя плохо. Эстер и Михаэль, которому даже выпускные экзамены не мешали мечтать о Палестине, ждали теперь от Залмана активных действий, и он понимал, что ситуация накаляется. С Эстер ещё можно было справиться: после женитьбы и отъезда Йосефа она не хотела конфликтовать – так, во всяком случае, казалось, а вот Михаэль…Оба, и Залман и Эстер, страшно боялись, что мальчик что-нибудь натворит: ведь он угрожал, что уедет один. Правда, ему пока только шестнадцать, но иди знай: сбежать он всё равно может. Слишком самостоятельным себя чувствует. Поразмыслив, доктор понял, что не остаётся ничего другого, как позвонить Лангерману и поручить ему продать их летний дом на станции Дзи́нтари, но, к удивлению Залмана, адвоката трудно было поймать. Прошло несколько дней, пока в телефонной трубке не послышался голос Макса.

– Ты что, скрываешься от клиентов? – попытался пошутить Гольдштейн.

Но, вопреки обыкновению, Макс на шутку не отреагировал:

– Извини, Залман, – сказал он необычайно серьёзным голосом, – очень занят, времени мало. У тебя что-то срочное?

– Хочу продать дачу. Эстер настаивает на отъезде.

Доктор ожидал, что Макс, как всегда, засмеётся и начнёт доказывать, что самое умное – сидеть на месте, но адвокат словно задался целью удивлять приятеля и дальше.

– Хорошо, – произнёс он бесстрастным тоном, – у меня уже кое-кто спрашивал. Я с тобой свяжусь.

Озадаченный Залман не сразу положил трубку на рычаг. С Максом явно что-то случилось. Неприятности? Увяз в каком-нибудь деле? Ладно, у их брата, адвоката, чего только не бывает! За дверью ожидали пациенты, и доктор вскоре забыл про Лангермана. Ему нужно было убедить Михаэля и Эстер подождать со сборами в дорогу хотя бы до продажи дачи. Как? А очень просто. Предложить провести остаток лета на Взморье. Последний месяц на даче, а потом… Что будет потом, Залман представлял себе смутно. Он оттягивал отъезд, не решаясь на него, как хирург на рискованную операцию. При этом доктор понимал, что решать придётся всё равно, потому что двигаться одновременно в расходящихся направлениях невозможно. В семье у него опоры нет, с его позицией никто не согласен. Даже Лия, а ей четырнадцать, когда Михаэль говорит о Палестине или читает то, что ему пишет Давид, смотрит своему брату в рот. На днях заглянул случайно в комнату сына и увидел картину: сидят брат и сестра в обнимку, и Михаэль Лие не иначе как про Палестину что-то рассказывает. Он, Залман, конечно счастлив, что у детей такие близкие отношения, но если подумать, что они понимают? В красивой большой квартире, с установленным раз и навсегда разумным распорядком, с книгами, музыкой и вкусной едой, с доброй Мартой, которая не знает, как им угодить, с летним отдыхом в сосновом лесу у моря, с коньками и лыжами зимой… Неужели его наивные дети думают, что у них и там всё это будет? А кто виноват? Конечно, дорогой шурин Давид Зильберман, который в Палестине изменил свою фамилию и стал каким-то Ка́спи[25]. Господи, у них там даже иврит не такой. Недавно дедушка, реб Исроэл, решил поговорить с внуком на «ло́йшен ко́йдеш»[26], так они друг друга не поняли. Старик не на шутку вспылил: заявил, что сионисты идишкайт[27] за ненадобностью выбросили, что их цель – на Святой земле из евреев гойскую[28] нацию создать. И конечно, набросился на Залмана, а он-то в чём виноват? Что ему делать – от семьи отказаться? А шурин, – мысли Залмана снова вернулись к Давиду, – катастрофой пугает, смертью. Думает, что если там, в своём захолустье, занимает какую-то должность в туземной администрации, так всю мировую ситуацию как на ладони видит. А на самом деле дальше Средиземного моря не видит ничего.

Пытаясь отделаться от невесёлых мыслей, Гольдштейн решил взять отпуск. Нервы не выдерживали. Одни лишь разборки с женой полжизни отняли, а тут ещё сертификат, Палестина. Никуда она не убежит. Отдохнуть когда-нибудь тоже надо.

Но даже взяв отпуск, Гольдштейн чуть ли не через день появлялся в клинике, и однажды в его кабинете раздался звонок. Незнакомый мужской голос сообщал по-латышски, что некий солидный господин хотел бы посмотреть дачу. Доктор ответил, что продажей дачи занимается адвокат Лангерман.

– Адвокат Ра́кстыньш, – извинившись, представился голос. – И́вар Ракстыньш. С 1 августа все дела адвоката Лангермана находятся у меня. Господин Гольдштейн, что мне ответить клиенту?

Ошарашенный Залман молчал. И только после длительной паузы, сообщив Ракстыньшу адрес и время встречи, спросил у адвоката:

– Что случилось, господин Ракстыньш? Где Макс?

– Я надеюсь, он уже добрался до Лондона, – невозмутимо ответил Ракстыньш. – А вообще-то Макс Лангерман четыре дня тому назад уехал в Америку. Господин Гольдштейн, насколько я понял, вы тоже собираетесь уезжать. Если нужно – я к вашим услугам. Можете не сомневаться: я проработал с Лангерманом несколько лет, и такие, как вы, уезжающие на особом положении в моей конторе. У меня для вас всегда зелёный свет.

Ракстыньш произнёс эти слова так, чтобы человек на другом конце телефонного провода понял их многозначительность, но доктор думал о другом. Положив телефонную трубку, он долго сидел неподвижно. Лангерман! Лангерман уехал в Америку! И не сказал ему ни слова. Очень на него похоже. Так вот почему Макса трудно было застать, вот почему он так странно себя вёл, когда Залман просил его дать объявление. Делал вид, что по горло занят, а сам сдавал дела Ракстыньшу. И если Лангерман молчал о своём отъезде – причина была. Он никогда и ничего не делал зря. Но если этот Макс, который всех уверял, что уезжать не надо, неожиданно сам уехал – что же всё-таки происходит?

Ответ пришёл через несколько дней: Германия напала на Польшу. Началась мировая война, но в те дни ещё не все это поняли. Не понял и Залман, но зато он осознал другое: начавшаяся война меняет дело. Плыть по морю опасно, сообщают, что немецкие субмарины угрожают английским судам. А добираться до портов на Средиземном море по суше в условиях военных действий ещё более рискованно. Во всяком случае, именно так нужно объяснять Эстер, и никакого лукавства здесь нет. А Михаэля надо чем-то занять. Он, по примеру отца, мечтает о медицинском, хочет учиться в Палестине, в Еврейском университете. Ну, с Палестиной придётся подождать, а в Латвии действительно очень сложно: процентная норма, да и на медицинский евреев почти не принимают. Даже он, доктор Гольдштейн, вряд ли сможет помочь. Раньше учились за границей, а сейчас дорога закрыта. Так что же делать? А вот что: взять Михаэля пока к себе. Поработает у отца, присмотрится, а там… Что будет «там», доктор не знал, но он надеялся, что сможет убедить Эстер не трогаться с места. Должна же она понять, что в Европе воюют!

 

Только убедить Эстер не удавалось. И не потому, что Залман не прилагал усилий. Все методы воздействия были испробованы, но жена не поддавалась и демонстрировала такое упорство, какого доктор никогда раньше за ней не замечал. Она ясно давала понять, что компромисса больше не будет. Гольдштейн готовился к решающему разговору. Он ждал подходящего момента, и когда ему показалось, что сопротивление Эстер слабеет, решил пойти на приступ.

Поздний октябрьский вечер напоминал о себе мелким дождём, который не прекращался с утра и, похоже, готовился даже завтра накрапывать на рижские мостовые. В гостиной было полутемно: Эстер не любила по вечерам яркий свет. Дома было так уютно и тепло, как бывает лишь тогда, когда за окном плохая погода. Залман, делая вид, что занят в своём кабинете, ещё раз обдумывал разговор. Выждав некоторое время, он открыл дверь. Эстер сидела в кресле. Доктор готовился произнести первое слово, но жена опередила его:

– Ты сегодняшнюю газету видел?

Гольдштейн читал только одну газету, самую главную в Латвии – «Я́ унакас зи́няс»[29].

– Нет ещё, дорогая. Я…

Но Эстер не дала ему договорить:

– Заключён договор с Россией. Скоро здесь будет Красная армия.

– С чего ты взяла?

– Советский Союз получил право иметь в Латвии свои военные базы, – кивком головы Эстер показала на лежащую на столе газету.

Доктор всегда удивлялся своей жене. Любовь к музыке и поэзии странным образом сочеталась у мечтательной Эстер с рационализмом и живым интересом к политике.

– Это значит, – продолжала Эстер, не дожидаясь ответа Залмана, – что русские готовятся захватить Латвию. Может быть, ты объяснишь мне, наконец, так, чтобы и я поняла: чего мы ждём?

Тон, которым была сказана последняя фраза, не оставлял сомнений: планы Гольдштейна рушатся. Эстер настроена решительно, и уговаривать её ничего не предпринимать означает нарваться на крупную ссору с непредсказуемыми последствиями. А кроме того – что, если Эстер и в самом деле права? Придут Советы, и закончится эта жизнь, за которую он так цепляется. Тогда вся Латвия станет одним большим лагерем, вроде тех лагерей, которых полно у большевиков. И доктор постарался ответить как можно мягче:

– Мы ничего не ждём, дорогая. Завтра же начнём собираться. Подниекс возьмёт мою клинику. Он будет спорить из-за каждого лата[30], я этого скупердяя знаю, но в конце концов договоримся.

– Ты мне уже обещал это, Зяма! После каждого обещания ты начинаешь или делаешь вид, что начинаешь, а потом каким-то странным образом сворачиваешь свою деятельность! Когда ты уже поймёшь: положение опасное, а ты играешь с ним, как ребёнок с бомбой! Твоя нерешительность с ума сводит! Неужели тебе не ясно, что нет у нас времени! Нет!! Нет!!!

Эстер нервничала всё больше, и Залман испугался: раньше его жена так себя не вела. А если она и вправду чувствует то, что он почувствовать не может? Сбегав за лекарством и заставив Эстер принять успокоительное, Залман поклялся, что через месяц, самое позднее два, они уедут.

Но доктор Гольдштейн недооценил своего коллегу и работника Подниекса. Нутром почувствовав, что времени у Залмана немного, Подниекс выставил свои условия и категорически заявил, что не даст за клинику ни на один лат больше. Сумма была почти вдвое меньше, чем та, которую запрашивал Гольдштейн. С этим он не мог согласиться, но Эстер потребовала перестать торговаться и немедленно завершить сделку. Она всё больше и больше вмешивалась в дела мужа, пыталась диктовать и каждый день требовала отчёта. Это задевало самолюбие доктора, жену следовало поставить на место, и большой скандал уже был на пороге, когда ребу Исроэлу стало плохо. Залман ничего не говорил отцу об отъезде, решил не волновать и сообщить позже, но тот каким-то образом узнал и расстроился. Осмотрев старика, доктор помрачнел. Папа давно страдал от грудной жабы, но положение было стабильным, а сейчас оно осложнилось. Зато реб Исроэл был в своём репертуаре. Схватив сына за руку, он слабым голосом начал рассказывать, какие усилия приложил главный латвийский еврей Мордехай Дубин[31], чтобы убедить правительство не пускать в страну сионистского вождя Владимира Жаботинского. Жаботинский собирался выступить перед евреями Риги, чтобы призвать их покинуть Латвию, пока не поздно. Отец превозносил Дубина и ругал Жаботинского-смутьяна.

Несмотря на то что доктор делал всё возможное, реб Исроэл с каждым днём чувствовал себя хуже. Теперь он находился в больнице, куда Залман был вынужден заглядывать ежедневно. Эстер притихла. Всем было понятно, что сейчас они уехать не могут. Как врач, Залман понимал, что отцу осталось немного, знал, что нечем помочь, но, как преданный сын, сидел у отцовской постели.

Через два месяца реб Исроэл скончался. Похоронив отца и отсидев траурные семь дней, Залман сказал Эстер, что через месяц они уезжают. Он и сам не хотел больше тянуть. Вероятность появления в Латвии сталинских дивизий превратилась в реальность. На основании «договора о дружбе» русские ввели в страну воинский контингент, и Залману пришлось самому убедиться, насколько права была Эстер. Наконец-то и ему стало очевидно то, на чём его жена настаивала целый год. Доктор больше не возражал против активного участия Эстер в подготовке отъезда: теперь он сам, по собственной инициативе отчитывался перед ней. Казалось, им сопутствует удача: несмотря на категоричность Подниекса, Гольдштейну удалось договориться с ним о приемлемой цене. Адвокат Ракстыньш уже начал оформлять договор, когда не замедлило заявить о себе новое несчастье: поскользнувшись в непогоду на улице, сломала бедро мать Эстер. Уже восемь лет овдовевшая госпожа Неха́ма жила одна, и, хотя кроме дочери у неё никого в Риге не было, ни о какой Палестине она не хотела слышать и отказывалась уезжать вместе с Гольдштейнами. В случае отъезда Эстер мама собиралась переехать в Каунас, где находилась старшая дочь Дина. Муж Дины, человек состоятельный, но грубоватый, умел устраивать дела и пользовался известностью в городе. А пока вся забота о тёще легла на плечи Залмана. Ситуация была серьёзной, стало ясно, что госпожа Нехама пробудет в больнице долго, да и потом не сможет передвигаться самостоятельно. На этот раз уже Эстер сказала, что отъезд придётся отложить. Сказала с болью, глядя на Залмана с упрёком:

– Похоже, ты добился того, чего хотел, Зяма.

– Что я хотел? Чтобы твоя мама сломала ногу? Благодаря мне она имеет в больнице самый лучший уход.

– Я о другом. И не делай вид, что ты не понимаешь. Если бы не твои трусость и нерешительность, если бы не твоя ложь, мы давно бы уже были в Палестине.

– Когда я, по-твоему, лгал?

– Когда водил меня за нос. Я-то верила, что ты действительно занимаешься делами, а ты и не думал.

– Я хотел…

– Вот я и говорю: ты добился того, чего хотел.

– Ты считаешь, что я должен был бросить умирающего отца? Или, может, мы должны бросить твою маму?

– Я считаю, что мы должны были уехать раньше, ты и сам теперь это понимаешь. В таком случае мы не бросили бы своих родителей, потому что у них есть другие дети, которые, как и они, никуда не собираются. Я знаю, что, если уеду, никогда больше не увижу маму, а она, ты думаешь, этого не понимает? Но у неё есть Дина, и мама уже готовилась к ней переехать, когда случилась беда. А Давид сколько маму уговаривал? Только она ни за что: здесь родилась, здесь и умру. И твой покойный папа вёл себя так же.

Как бы ни были нам дороги близкие, у нас своя жизнь, Залман. Мы должны уехать отсюда как можно скорее. Хотя бы ради детей. Будем с мамой, пока за ней не приедет Дина.

Эстер ожидала приезда сестры со дня на день, но проходили недели, а Дина не появлялась. Эстер подозревала, что причина не в Дине, а в её муже. Господин Айзексон и прежде не проявлял горячих родственных чувств, и сейчас не собирался этого делать.

– Твоя сестричка хочет спихнуть свою ношу на нас, – заявил он жене, – только я не готов к тому, чтобы твои родственники за наш счёт решали свои проблемы. Мы будем возиться с твоей больной матерью, а они, как свободные пташки – на все четыре стороны. Что им так приспичило? Это всё твой братец, он и на тебя пытался повлиять. Но ты умница, ни о какой Палестине даже не заикалась. Ведь знаешь: где сядешь на меня – там и слезешь.

– У них проблемы, Юда, – оправдывалась Дина. – Они уже всё распродали. Залман свою клинику продал. Не забывай, это моя родная сестра. Мы должны им помочь. А вопрос с мамой, мне кажется, давно решён. Мы же договорились с тобой, что, если Фира уедет, мама переберётся к нам. Что-то изменилось?

Для Дины, как и для брата Давида, Эстер оставалась Фирой.

– Когда мы об этом говорили, твоя матушка была здорова, а теперь я её, больную, должен взять на свою шею! Сделать из нашего дома амбулаторию! Если бы из всех родственников оставались только мы, я бы не сказал ни слова. Но почему я должен отдуваться, когда твоя сестра в Риге? Ничего у них не скиснет, пусть задержат отъезд! Твоя мама должна быть в таком состоянии, чтобы я мог договориться о её пребывании в приюте для престарелых. Обещаю тебе, что всё устрою и обеспечу ей там самые лучшие условия. Но сестрице твоей придётся подождать, пока выпишут мать из больницы. Тогда мы её заберём.

– Хорошо, – спокойно сказала Дина. – Только заберём её к нам.

– Что?

– А то. Иначе все евреи Каунаса узнают, что Юда Айзек-сон отказался взять в свой двухэтажный особняк больную мать жены. В приют для престарелых отправил. Ты ведь дорожишь своей репутацией, не так ли? Так я постараюсь её немного подпортить. Ты меня знаешь.

Это была не пустая угроза. Свою жену Юда знал прекрасно. Она редко повышала голос, но иногда спокойно сказанные ею слова могли быть хуже громкого скандала. Понимая, что продолжение спора грозит ему многими неприятностями, господин Айзексон махнул рукой и вышел из комнаты.

Дина хотела помочь сестре, но, не зная, как лучше это сделать, сказала мужу неправду. Гольдштейн не продал клинику, в последний момент остановив сделку. Это вызвало недобрую реакцию Подниекса. Он по-прежнему был корректен и исполнителен, но Залман чувствовал, что Густав затаил злобу. Самому доктору тоже не нравилась эта ситуация. Но больше всего ему не нравилось то, что они повисли между землёй и небом. А тут ещё Дина сообщила, что приедет, когда маму выпишут из больницы. До этого было далеко, но Юда ни за что не хотел забирать тёщу. В Каунасе больница ничуть не лучше, а хлопот с таким переездом куча. Пусть хотя бы сядет в инвалидное кресло.

В инвалидное кресло мать Эстер пересела только через два месяца. 12 июня 1940 года, забрав с собой маму, Дина и Юда отбыли из Риги в Каунас, а через четыре дня Красная армия вошла в Литву. И уже на следующий день советские танки корёжили гусеницами мостовые Риги. Ворота, через которые лежал путь на свободу, захлопнулись со страшным лязгом, не давая никому опомниться и что-то понять.

Глава пятая

Июньским утром 1940 года Йосеф Цимерман сидел в кабинете заведующего литературным отделом газеты «Дава́р» на тель-авивской улице А́лленби и чувствовал себя не очень уютно. «Давар» – официальный орган сионистского рабочего движения – охотно печатал стихи Йосефа, пока он не принёс в редакцию своё последнее стихотворение «Правда одна». Стихотворение не понравилось, и заведующий литературным отделом Ицха́к не стал скрывать своего отношения:

 

– Не могу понять, дорогой Йосеф, чего тебе не хватает. Публикуем тебя, свою колонку имеешь, а пишешь такое… – Ицхак поднёс листок прямо к очкам. В последнее время он стал хуже видеть.

 
В уме у вас цифры, надои кибуцных коров.
В пути вам не светит сиянье Давидова царства.
В парадных речах, в сочетаньях безжизненных слов
находите вы утешенье своё и лекарство.
 
 
Где ваше стремленье, где вечная с родиной связь,
когда, невзирая на павших, бежите вы мимо,
когда, Иудеей торгуя, меняете вы, торопясь,
на дюны приморские стены Иерусалима?
 
 
Ваш тлеющий угль одинокая искра огня
напрасно старается снова раздуть для пожара.
Бредёте, как старцы, ногами едва семеня,
и уши не слышат призывные звуки шофара[32].
 
 
У вас не дубы, а кусты полевые растут.
Под своды небес не взлетает ваш дух приземлённый.
И новый стоит истукан под названием труд
в рабочем картузе у вас вместо царской короны.
 
 
Из мест обитания ваших Гора[33] не видна.
Мечту подстрелили у вас, будто птицу в полёте.
И правда к вам в дверь не войдёт, ибо правда одна,
и ей не пристало ютиться и зябнуть в болоте.
 
 
Тускнеют у вас золотистые нити канвы,
которою бархат священных завес отторочен.
И в гордости вашей бездумно отбросили вы
сокровище древнее в пыль придорожных обочин.
 
 
И если в отстроенном заново доме у вас
погаснет свеча, что отцы зажигали упрямо,
что миру покажете, братья? Фальшивый алмаз
из лавки старьёвщика, найденный там среди хлама?
 
 
Тогда разметут вас опять по просторам Земли
искать в ней осколки разбитых скрижалей Синая
за то, что под спудом чужого добра погребли
вы правду свою, ей цены настоящей не зная!
 

Закончив чтение, Ицхак поднял голову и посмотрел на Йосефа так, словно видел его впервые:

– Я был уверен, что ты – сионист. А ты оплакиваешь наследие галута[34], от которого надо избавиться, если мы хотим из старой глины вылепить новый народ, создать современное общество. Нам надо отбросить всё, что напоминает изгнание, всё, что говорит о нашей печальной участи народа-изгоя. Именно в таком духе мы воспитываем молодёжь. Она презирает то, за что цеплялся вечный скиталец, гонимый еврей, а ты это воспеваешь. Короче, Йосеф, я тебя уважаю и как поэта ценю, но такие стихи печатать не стану. Ну сам посмотри, что ты пишешь: «Иудеей торгуя, меняете вы, торопясь, на дюны приморские скалы Иерусалима». Или вот: «И новый стоит истукан под названием труд в рабочем картузе у вас вместо царской короны». Откуда такое презрение к тем, кто строит эту страну?

– Я говорю не о рабочих, а о том, что идол социализма заменил вам наследие предков, вытеснил национальную идею. Что мы здесь построим, какое общество, если прервётся коллективная народная память, если два тысячелетия между началом изгнания и Базельским конгрессом[35] выпадут из сознания молодых? Что вы хотите создать, какой новый народ? Без прошлого, без истории? Тель-Авив строится, а Иерусалим? Забыт и заброшен?

Ицхак покачал головой:

– Я думал, что Ури Цви Гринберг[36] у нас один, а их, оказывается, двое. Это уже много. Остынь. Ты недавно в стране, не всё понимаешь. Идеализм у тебя, романтика в голове. У вас, поэтов, всё просто, а мы здесь фундамент закладываем. Царство Давида, – он усмехнулся, – до него как до звёзд: световые годы. Да, ты прав, мечты у нас мало, потому что мечтать нам некогда. Если бы мы только этим занимались – здесь бы ничего не было вообще.

– Если так будет продолжаться, то через поколение молодёжь станет спрашивать отцов, какой был смысл в создании еврейского государства, – не уступал Йосеф. – Не зная истории нашей борьбы и страданий в рассеянии, не понимая, в чём заключался ужас изгнания, а самое главное, не умея обосновать наше право на эту землю, молодые перестанут понимать, зачем они здесь. Знаешь, я и сам перестану скоро понимать, что здесь происходит. Только ревизионисты могут внятно сказать, каковы наши цели. А от вас не дождёшься.

– Ревизионисты – это еврейские фашисты, Йосеф! – повысив голос, строго сказал Ицхак. – Неужели тебе близки фашистские взгляды?! Впрочем, такие стихи, – он потряс зажатым в руке листком, – наводят на мысль. Но я-то знаю, кто тебя настраивает. Видел статьи твоей Джуди. По сравнению с ней Жаботинский – голубь.

Йосеф встал со стула. Он хотел ответить, поставить Ицхака на место, но внезапно понял, что это бессмысленно. Уже у двери завлит окликнул его. Йосеф обернулся. Ицхак протягивал ему газету:

– Возьми свежий номер. Может, поумнеешь немного.

С газетой в руке Йосеф вышел на улицу. Жаркий тель-авивский день начинался, и уже в десять утра солнце палило неимоверно. Нужно было куда-то себя девать, Джуди работала дома, и Йосеф не хотел ей мешать. Он пошёл в кафе «Арарат» на улице Бен-Йегуда. Вообще-то кафе называлось «Эдельсон», но поэту Аврааму Шлёнскому это название не понравилось, и он придумал «Арарат». Под этим именем заведение было известно всей тель-авивской богеме, и завсегдатаи шутили, что «Арарат» – это аббревиатура ивритских слов «ани́ роце́ рак тэй – я хочу только чай». Такая шутка говорила о более чем скромном материальном положении, но Йосеф имел возможность угощать обедневших литераторов и таким образом заводить связи. Он ещё не знал, что конфликт с редакцией одной из самых важных газет ишува приведёт к далеко идущим последствиям и что не только Шлёнский и тель-авивские писатели, а совсем другие люди будут в числе его друзей и знакомых.

Шлёнского в кафе не оказалось, зато у окна сидел Йонатан Рато́ш, поэт и, как говорила Джуди, в недавнем прошлом один из главных радикалов в Новой сионистской организации ревизионистов. Даже Жаботинский осуждал его крайние взгляды. Джуди хорошо знала Ратоша ещё по временам совместной работы в ревизионистской печати и однажды познакомила с ним Йосефа. Тогда они не смогли поговорить, Ратош куда-то торопился, а сейчас, скучая в одиночестве, он сам пригласил Йосефа за свой стол. После обмена приветствиями и ничего не значащими обиходными фразами Ратош неожиданно сказал:

– Я вижу, ты чем-то расстроен. Случилось что-нибудь?

Йосеф пересказал разговор с Ицхаком, добавив к нему свой комментарий.

Ратош на какое-то время задумался. Потом произнёс:

– Неужели ты серьёзно полагаешь, что нам следует держаться нашего тошнотворного галутного прошлого, о котором мы стремимся забыть? Но если так – что мы делаем здесь? Если будем тосковать о нашей рухляди, нам никогда не создать новую нацию.

– Вот и Ицхак о том же. О новой нации. Но нельзя же выплеснуть с водой ребёнка. Если ничего еврейского у нас не останется, кем мы станем тогда? Если вырвем корни из питавшей нас почвы – погибнем.

– А не думаешь ли ты, что так и должно быть? Что надо начинать с новой страницы, искать наши корни в древних цивилизациях Востока, и прежде всего – в ханаанской цивилизации? Или мы и сюда должны тащить Хаима из Шепетовки? Ты откуда родом, Йосеф?

– Из Риги, – почему-то слукавил Йосеф, хотя родился в Двинске.

– Тогда понятно. Ты, как видно, местечкового быта не знаешь, – продолжал Ратош пока ещё спокойно, но уже начиная волноваться, – потому и говоришь о выплеснутом с водой ребёнке. А я тебе вот что скажу: не только можно, а просто необходимо выплеснуть! Кого ты хочешь здесь увидеть?! Еврея в чёрном лапсердаке?! От этих евреев нужно отмежеваться. От них и от всей диаспоры, которую называют еврейским народом. Но разве это народ? Это живущие среди разных народов исповедующие иудаизм группы. Настоящий народ ещё будет воссоздан в этой стране, подлинное название которой Земля Ханаана. Его основой станет единый язык, и мы будем называться иври́м, ибо мы потомки древних ивритян – ханаанских племён, говоривших на иврите. Этот язык объединит всех жителей страны, независимо от происхождения и религии. Он и ближневосточная языческая культура должны лечь в основание новой нации!

– А еврейская традиция? Еврейская культура?

– От них нам нужно избавиться! Самым решительным образом! Отделиться полностью, вытравить из души и сердца. Мы были свободным народом, вольными ханаане́янами, пока нам не навязали угрюмую веру монотеистического иудаизма!

– А разве наши социалисты не делают то же самое? Не отвергают культуру диаспоры?

– С одной стороны, похоже. Но знаешь, в чём принципиальная разница? Они не отделили себя полностью от евреев, не избавились от еврейской идентичности. И то же самое ревизионисты, в которых я полностью разочаровался. Не понимают и те, и другие, что, прежде чем строить новое, надо старое полностью сломать. Если мы хотим вернуться к нашим древностям, стать ивритянами, то иудейская традиция – наш враг!

Домой Йосеф явился под вечер. Голова гудела. Он волновался, как воспримет события Джуди, но жена без лишних эмоций выслушала его рассказ. Оба понимали, что, если Йосеф не изменит позицию и не вернётся к идеологическим установкам Рабочей партии, его литературная карьера пострадает. Это не грозило материальными затруднениями, но под угрозой были публикации. Джуди работала для «Палестайн пост» и сотрудничала с американскими изданиями, а Йосефу было сложнее. Идиш остался в прошлом, в Палестине его презирали, а сам Йосеф настолько вжился в иврит, что не только стал писать, но и думать старался на этом языке. Теперь он – ивритский поэт, а печататься где, если монополия у социалистов? Есть газета «Гаа́рэц», но при новом владельце Гершоме Шокене она всё больше напоминает либеральные еврейские газеты Америки и Европы. Там ещё меньше шансов опубликоваться, чем у Ицхака. Йосеф нервничал, но чем больше он беспокоился, тем спокойнее становилась Джуди. В отличие от мужа, ей было ясно, что нужно делать. Йосеф на правильном пути, но он должен занять более чёткую позицию, должен заявить о себе как национальный поэт. И она ему поможет. Как помогала пережить возникавшие перед ним проблемы. Как помогала, просиживая с ним ночи и дни, овладеть палестинским ивритом. И вот результат: Йосеф написал замечательные стихи. Таких стихов должно быть много.

Задумавшись, она не сразу услышала, что Йосеф сменил тему и рассказывает про Ратоша. Но умной Джуди достаточно было пару минут, чтобы ухватить суть.

25Зильберман – серебряный (ид.). Каспи – то же на иврите.
26«Святой язык» – диалект иврита, на котором молились европейские евреи.
27Еврейская суть (ид.).
28Нееврейскую. Гой – на иврите «народ». У евреев Восточной Европы это слово обозначало исключительно неевреев.
29«Свежие новости» (лат.).
30Национальная денежная единица в независимой Латвии.
31Неизменный глава партии «Агудэс Исроэл» и еврейской общины Латвии в 20–30-е гг. прошлого века.
32Рог для ритуального трубления.
33Гора, на которой стоял разрушенный римлянами Иерусалимский храм.
34Изгнание, рассеяние (ивр.).
35Учредительный конгресс сионистского движения, состоявшийся в 1897 г. в Базеле (Швейцария).
36Выдающийся еврейский поэт. Разочаровавшись в социалистическом сионизме, стал его непримиримым оппонентом.
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»