Заметки о моем поколении. Повесть, пьеса, статьи, стихи

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

– Вот, смотрите, – сказал он, когда мы добрались до дворца на холме. – Рядом – вилла великого князя Михаила.

– В смысле, он там служит дворецким?

– Нет-нет. Он при деньгах. Просто уехал на лето к северу.

Мы вошли через узорчатые латунные ворота, которые отчетливо скрипнули, как и полагается воротам, когда они впускают короля, а когда отдернули шторы, оказались в высоком центральном зале, увешанном древними портретами рыцарей в латах и придворных в атласе и парче. Очень напоминало съемочную площадку. Мраморные лестничные пролеты величаво уходили вверх, образуя галерею, куда свет падал сквозь голубое витражное стекло и просачивался на мозаичный пол. Тут все было вполне современным – просторные чистые постели, образцовая кухня, три ванных и покойный, почтенный кабинет с видом на море.

– Раньше вилла принадлежала русскому генералу, – поведал агент. – Его во время войны убили в Силезии.

– И сколько?

– На летний сезон – сто десять долларов в месяц.

– Идет! – сказал я. – Давайте прямо сейчас напишем контракт об аренде. Мы с женой прямо сейчас съездим в Йер забрать…

– Минуточку, – вступила в разговор упомянутая жена, хмуря брови. – Сколько прислуги потребуется в этом доме?

– Ну, я бы сказал… – Агент бросил на нас проницательный взгляд, а потом заколебался. – Человек пять.

– А на мой взгляд, человек восемь. – Она обернулась ко мне. – Лучше уж поехали в Ньюпорт и снимем там дом Вандербильта.[64]

– Вы не забывайте, – напомнил агент, – что слева от вас живет великий князь Михаил.

– А он зайдет в гости? – поинтересовался я.

– Обязательно зашел бы, – пообещал агент, – вот только он, видите ли, в отсутствии.

Мы устроили дискуссию прямо там же, на мозаичном полу. Моя теория состояла в том, что в маленьком доме я работать не смогу, а сюда деньги вкладывать как раз стоит, потому что вилла послужит источником вдохновения. Теория жены состояла в том, что восьми слугам потребуется куча еды и вообще все это ни в какие ворота. Мы извинились перед агентом, уважительно пожали руку таксисту-миллионеру, выдали ему пять франков и в самом подавленном настроении вернулись в Йер.

– Вот счет за проживание, – сказала жена, когда мы уныло побрели ужинать.

– Слава богу, всего пятьдесят пять долларов.

Я вскрыл его. К моему изумлению выяснилось, что к упомянутой сумме добавилась бездна налогов – федеральный налог, городской налог, десятипроцентный налог на еще одни чаевые для прислуги, а также особый налог для американцев, – в результате пятьдесят пять долларов выросли до ста двадцати семи.

Я тоскливо посмотрел на кусок безымянного мяса, вяло лежащий в безжизненном соусе на моей тарелке.

– Полагаю, это козлятина, – предположила няня, проследив направление моего взгляда. Потом повернулась к моей жене. – Вы когда-нибудь пробовали козлятину, миссис Фицджеральд?

Но миссис Фицджеральд никогда раньше не пробовала козлятину; миссис Фицджеральд просто сбежала из ресторана.

На следующий день я в отчаянии бродил по отелю, уповая только на то, что наш дом на Лонг-Айленде пока не сдали и мы сможем на лето вернуться туда – и тут мне бросилось в глаза, что помещения опустели сильнее прежнего. Старых выпусков «Иллюстрированных лондонских новостей» вокруг оказалось даже больше обычного, пустых стульев – тоже. На ужин снова подали козлятину. Обводя взглядом пустой ресторан, я внезапно сообразил, что последний англичанин прихватил свою клюку и остатки разума и сбежал в Лондон. Неудивительно, что нам подали козлятину, – если бы подали что-то другое, это стало бы истинным чудом. Управляющий не закрывал отель в двести номеров только ради нас!

III

В Йере становилось все жарче; мы пребывали в тумане беспомощности. Теперь мы поняли, почему этот курорт так любила Екатерина Медичи. Месяц, проведенный здесь летом, – и она возвращалась в Париж, а в голове у нее шкворчали десятки святых Варфоломеев.[65] Вотще совершали мы поездки в Ниццу, на Антиб, в Сен-Максим – мы не на шутку разволновались: четверть нашего запаса в семь тысяч долларов уже растаяла. И вот однажды утром, ровно через пять недель после отбытия из Нью-Йорка, мы слезли с поезда в городке под названием Сан-Рафаэль, о котором раньше и вовсе не думали.

Городок этот красного цвета, стоит у самого моря; веселенькие домики под красными крышами, повсюду дух приостановившегося карнавала – карнавала, который еще до ночи наверняка выплеснется на улицы. Мы сразу поняли, что с удовольствием бы тут поселились, и спросили у местного жителя, где находится агентство по недвижимости.

– Ну, про это лучше спросить у короля! – воскликнул он.

Монархия! Второе Монако! А мы и не знали, что на французском побережье их два.

– А есть тут банк, где можно обналичить аккредитив?

– Об этом тоже лучше спросить у короля.

Он указал в сторону дворца, располагавшегося в конце длинной тенистой улицы; жена торопливо достала зеркальце и принялась пудрить лицо.

– Но у нас вся одежда в пыли! – робко заметил я. – Как вы полагаете, король…

Он призадумался.

– Насчет одежды я не знаю, – последовал ответ. – Но я полагаю… полагаю, что король вам и с этим поможет.

Такого я, честно говоря, не ждал, тем не менее мы поблагодарили его и с внутренним трепетом обратили свои стопы в сторону королевских покоев. Через полчаса, когда королевские башни так и не вырисовались на фоне неба, я остановил еще одного прохожего.

– Не могли бы вы указать нам дорогу к королевской резиденции?

– Чего?

– Мы хотели бы получить аудиенцию у его величества – его величества короля.

Слово «король» вроде бы показалось ему знакомым. Он понимающе раскрыл рот и указал на вывеску у нас над головами.

– «У. Ф. Король, – прочитал я, – англо-американский банк, агентство недвижимости, железнодорожные билеты, страховка, экскурсии, прокатная библиотека».

Заправлял этим заведением деловитый англичанин среднего возраста, за последние двенадцать лет постепенно скупивший весь Сан-Рафаэль.

– Мы – американцы, и мы приехали в Европу, чтобы сэкономить, – поведал ему я. – Мы прочесали всю Ривьеру от Ниццы до Вара и не нашли ни одной виллы. А деньги у нас понемногу тают.

Он откинулся на спинку стула, нажал кнопку, и почти в тот же миг в дверном проеме возникла высокая тощая женщина.

– Это Марта, – представил он. – Ваша кухарка.

Мы едва поверили своим ушам.

– Вы хотите сказать, что у вас найдется для нас вилла?

– Я вам ее уже подобрал, – ответил он. – Мои агенты видели, как вы утром выходили из поезда.

Он нажал еще одну кнопку, и рядом с первой женщиной почтительно встала вторая.

– Это Жанна, ваша горничная. Кроме того, она будет штопать и подавать на стол. Ей вы будете платить тринадцать долларов в месяц, а Марте – шестнадцать. Кроме того, Марта будет закупать продукты и немного на этом зарабатывать.

– А вилла…

– Контракт уже составляют. Цена – семьдесят девять долларов в месяц, я с радостью возьму чек. Мы перевезем вас туда завтра.

За следующий час мы посмотрели свое жилище – чистенькую прохладную виллу, стоявшую посреди большого сада на холме над городом. Именно такую мы и искали с самого начала. Там были беседка, песочница, две ванные, розы к завтраку и дворецкий, который обращался ко мне «милорд». Когда мы заплатили за аренду, у нас осталось всего три с половиной тысячи долларов, то есть половина нашего начального капитала. Однако мы чувствовали, что наконец-то начинаем жить практически бесплатно.

IV

Ближе к вечеру 1 сентября 1924 года на одном из песчаных пляжей Франции можно было наблюдать приятного вида молодого человека в сопровождении молодой дамы в коротком ярко-голубом купальном костюме. Оба загорели до густо-шоколадного цвета и поначалу казались египтянами; однако при ближайшем рассмотрении становилось ясно, что черты лица у них типично арийские, а голоса – если они открывали рот – звучали слегка в нос, по-североамерикански. Рядом возилось черное дитя с белыми, как хлопок, волосами, которое время от времени принималось стучать оловянной ложкой по ведерку и вопило: «Regardez-moi!»[66] – имея на то полное право.

 

Из казино неподалеку доносилась странная рококошная музыка, песня об отсутствии конкретного фрукта желтого цвета в некоем магазине, в целом не жалующемся на бедность ассортимента.[67] Официанты, сенегальцы и европейцы, носились между купальщиками, разнося разноцветные напитки, время от времени останавливаясь, чтобы отогнать детишек из бедных семей, которые без всякой скромности и стеснения одевались и раздевались на песке.

– Отличное было лето, правда? – произнес молодой человек лениво. – И мы окончательно офранцузились.

– А французы – все такие эстеты, – заметила молодая дама, вслушавшись в банановую мелодию. – Они умеют жить. Вспомни хотя бы, какая у них вкусная еда!

– Прекрасная! Отменная! – воскликнул молодой человек, раскладывая ломтики американской ветчины на галеты из пачки с надписью «Спрингфилд, Иллинойс». – Еще бы, ведь они изучают еду уже две тысячи лет.

– И здесь все такое дешевое! – с воодушевлением воскликнула молодая дама. – Например, духи! Духи, которые в Нью-Йорке стоят пятнадцать долларов, здесь можно купить за пять.

Молодой человек чиркнул шведской спичкой и зажег американскую сигарету.

– Главная проблема большинства американцев во Франции, – проговорил он зычным голосом, – состоит в том, что они не живут настоящей французской жизнью. Они торчат в больших гостиницах, обмениваются свежими американскими новостями.

– Знаю, – согласилась его спутница. – Как раз про это написано в сегодняшней «Нью-Йорк таймс».

Американская музыка смолкла, а няня-англичанка поднялась, намекая на то, что ребенку пора домой ужинать. Молодой человек вздохнул, тоже поднялся и встряхнулся – вокруг в изобилии разлетелся песок.

– Надо будет остановиться по дороге и купить аризонского бензина, – заметил он. – А то в прошлый раз залили в автомобиль какую-то гадость.

– Чек, сыр, – обратился к нему официант-сенегалец с акцентом, обретенным куда ниже линии Мейсона-Диксона. – Десять франков за два бокала пива.

Молодой человек вручил ему эквивалент семидесяти центов в золотистых французских жетончиках. Пиво, пожалуй, стоило немного дороже, чем в Америке, однако не жалко было и переплатить за право слушать аутентичную песню в исполнении настоящего – или почти настоящего – джаз-банда. А дома молодого человека дожидался настоящий французский ужин: печеная фасоль из малоизвестного древнего норманнского городка Экрона в штате Огайо, омлет, благоухающий чикагским беконом, и чашка английского чая.

Полагаю, вы уже признали в двух этих утонченных европейцах тех самых американских варваров, которые уехали из родной страны всего пятью месяцами раньше. Возможно, вы изумились, как это им удалось столь быстро измениться. Дело в том, что они полностью погрузились в жизнь Старого Света. Вместо того чтобы ошиваться в «туристических» отелях, они совершали вылазки в причудливые ресторанчики, расположенные вдали от исхоженных путей, обладающие подлинной французской атмосферой, где ужин на двоих редко стоил больше десяти-пятнадцати долларов. К чему им столичный блеск – Париж, Брюссель, Рим, им довольно коротких поездок в живописные старинные города, такие как Монте-Карло, где в один прекрасный день они оставили свой автомобиль у симпатичного владельца гаража, который оплатил их гостиничный счет и купил им билеты домой.

Да, лето действительно удалось. И жили мы практически бесплатно – с того момента, когда закончились наши семь тысяч долларов. А они взяли и закончились!

Беда в том, что мы приехали на Ривьеру в несезон – точнее, после окончания одного сезона, но в разгар другого. Летом на юг приезжают люди, которые «хотят сэкономить», и ушлые французы давно уже сообразили, что более легкой добычи просто не существует: люди, которые хотят что-то получить задарма, вообще легкая добыча.

На что именно мы потратили деньги, мы не знаем, но это обычное дело. Например, прислуга: мне очень нравились Марта и Жанна (а потом еще их сестры Эжени и Серполетта, которые приехали им помогать), но по собственному почину я никогда не стал бы покупать им медицинскую страховку. Оказалось, что по закону я обязан это сделать. Если бы Жанна задохнулась под своим накомарником, а Марта наступила на кость и сломала большой палец, отвечал бы за это я. Да я бы, собственно, и не возражал, если бы Мартино «немного зарабатывать» на закупке продуктов не доходило, по моим подсчетам, до сорока пяти процентов.

Недельные счета от бакалейщика и мясника равнялись примерно шестидесяти пяти долларам – то есть были больше тех, которые мы получали на дорогом Лонг-Айленде. Сколько бы там ни стоило это мясо, есть его почти всегда было невозможно, а что касается молока, его приходилось кипятить до последней капли, потому что французские коровы страдали туберкулезом. Из свежих овощей мы ели помидоры и иногда спаржу, а больше ничего – чеснок нам бы удалось скормить разве что во сне. Я часто гадал, как представители ривьерского среднего класса – например, банковские клерки, которые содержат семью на сорок-семьдесят долларов в месяц, – не умирают голодной смертью.

– Зимой еще хуже, – поведала нам на пляже девчушка-француженка. – Англичане и американцы так вздувают цены, что нам тут ничего не купить и мы прямо не знаем, что и делать. Моей сестре пришлось уехать в Марсель и найти там работу, а ей всего четырнадцать лет. На будущий год я тоже поеду.

В общем, тут попросту всего не хватает – и американцы, привыкшие к высоким стандартам материального комфорта, хотят получать самое лучшее из доступного, за что, естественно, приходится платить. Кроме того, ушлые французские торговцы так и норовят воспользоваться американской беспечностью.

– Мне не нравится этот счет, – говорю я поставщику продуктов и льда. – Мы договаривались на пять, не на восемь франков в месяц.

Чтобы выиграть время, он бормочет нечто неразборчивое.

– Общую сумму считала моя жена, – говорит он наконец.

Полезные они люди – ривьерские жены! Вечно они делают подсчеты для своих мужей и, похоже, плохо отличают одну цифру от другой. Обладай таким талантом жена директора какой-нибудь железной дороги, на ее недочетах можно было бы заработать несколько миллионов.

Пока я пишу, надвинулись сумерки, темнота за моим окном наползает на купы деревьев, переливчатыми оттенками зелени сбегающие к вечернему морю. Пылающее солнце уже завалилось за пики Эстерелей, взошла луна над римскими акведуками Фрежюса в пяти милях отсюда. Через полчаса придут ужинать Рене и Бобе, офицеры-авиаторы в белоснежных кителях; Рене всего двадцать три года, он так и не оправился оттого, что пропустил войну, и он начнет повествовать романтическим голосом, как он мечтает покурить опиум в Пекине и как кое-что сочиняет «исключительно для себя». Потом в саду, когда в воздух прольется новая порция темноты, кители их потускнеют, и в конце концов они, как и тяжелые розы и соловьи в сосновых ветвях, станут органичной и неотъемлемой частью красоты этого гордого, жизнелюбивого края.

И хотя денег мы так и не сэкономили, мы танцевали карманьолу, а еще, если не считать того дня, когда жена глотнула лосьона от комаров вместо ополаскивателя для рта, и другого дня, когда я попытался выкурить французскую сигарету и, как определил бы это Ринг Ларднер, «упал без чувств», мы ни разу не пожалели, что приехали сюда.

Темно-коричневое дитя стучит в дверь, чтобы пожелать мне спокойной ночи.

– Поплывем на большом кораблике, папа? – говорит оно на нетвердом английском.

– Нет.

– Почему?

– Попробуем пожить здесь еще годик. А кроме того – не забывай, какие тут духи!

С дочкой мы всегда говорим только так. Она считает нас самой остроумной из всех известных ей супружеских пар.

«Подождите, пока у вас не появятся собственные дети!»[68]

То поколение, которое некогда считалось молодым (я имею в виду то самое, которое вырвалось на сцену в 1919 году и стало предметом бесконечных пересудов), регулярно выслушивало этот угрожающий рефрен. Ну что ж, представители этого молодого поколения теперь стали родителями. Они смотрят на новый мир, который вылепился из хаоса войны, и пытаются решить, в чем воспитание их детей будет отличаться от их собственного.

Под словом «воспитание» я в данном случае понимаю полный набор привычек, идеалов и предрассудков, который дети в возрасте от двух до шестнадцати лет усваивают от родителей. Скорее, я понимаю даже больше – понимаю то, что понимал мой отец, когда однажды выразил надежду, что моя жизнь будет отличаться от его. Он надеялся, что я получу в руки более тонкие инструменты для противостояния миру.

Все родители желают этого для своих детей – кроме тех, которые настолько тупы и самодовольны, что мечтают, чтобы дети стали такими же, как они. На одного родителя, который в сорок лет откидывается на спинку стула и объявляет своему чаду: «Посмотри на этого идеального мужчину (женщину), которого (которую) Бог сотворил в качестве примера для тебя!» – приходится по трое тех, которые считают, что дети должны идти дальше родителей, которые хотят, чтобы дети не следовали слепо по их стопам, а учились на их ошибках.

Нельзя забывать, что идеи, предрассудки и даже сама истина постоянно видоизменяются и то, что одному поколению – молоко, для другого может оказаться ядом. Молодые американцы моей эпохи видели подобное превращение собственными глазами, и по этой причине не станут совершать ту самую первичную ошибку: пытаться научить детей слишком многому. К тридцатилетнему возрасту любой человек успевает набрать в голову, наряду с некоторым количеством мудрости, огромное количество трухи и глупостей; трудность состоит в том, чтобы передать детям эту самую мудрость, не вываливая на них одновременно глупости и труху. Все, что мы можем сделать, – это преуспеть в этом чуть больше предыдущего поколения: когда какое-нибудь достигнет в этом полного успеха, то есть сумеет передать следующему все свои достижения и ни единого заблуждения, дети его получат в наследство весь мир.

Начнем с того, что ребенку моему предстоит существовать в обстоятельствах, о которых я не имею ни малейшего представления. Возможно, ему выпадет жить в коммунистическом государстве, или жениться на марсианке, или сидеть под электрическим вентилятором на Северном полюсе. Лишь одну вещь я могу утверждать с полной уверенностью насчет мира, в котором ему предстоит жить: мир этот не будет столь же жизнерадостным, как тот, в котором родился я. Никогда вера в светлое будущее человечества не была так сильна, как в девяностые годы, – и почти никогда она не ослабевала до нынешней степени. Когда вокруг наблюдается полный упадок идеалов поведения, тому должна быть веская причина. Творить зло в вакууме просто невозможно. Мир приобрел некий серьезный изъян (какой именно – понимают только профессиональные проповедники, авторы дешевых романов и коррумпированные политики, да и те неверно). Только отважное сердце способно плыть против течения по этим мутным водам и не развить в себе, подобно моему поколению, толики цинизма, толики подозрительности, толики печали. Мы стали свидетелями войны и сопровождавшей ее жестокости, истерии одновременно и коммунистов, и (здесь, у нас) «стопроцентных американцев», облапошивания инвалидов-ветеранов[69], коррумпированности чиновников, скандального сухого закона – что же странного в том, что мы чуть не с ужасом открываем по утрам газеты, опасаясь, что увидим там сообщение о новой трещине в цивилизации, о новом изъяне, открывшемся в темной комнате, называемой человеческой душой!

 

Именно такой мир сейчас предстает глазам наших детей. Я недавно оказался в палате, где лежала молодая мать, только что родившая своего первенца. Это была прекрасно образованная, очень культурная молодая женщина, в распоряжении которой доселе всегда были все блага мира, у которой были также основания полагать, что блага эти останутся у нее навсегда. Очнувшись от наркоза, она обернулась к сиделке с вопросом; сиделка склонилась над ней и произнесла:

– У вас родилась прелестная девочка.

– Девочка?

Молодая мать открыла глаза, потом закрыла их снова. А потом внезапно расплакалась.

– Ну и пусть, – сказала она сквозь слезы. – Очень рада, что девочка. Дай только бог, чтобы она выросла дурой, потому что в нашей жизни для женщины самое лучшее быть хорошенькой дурочкой.[70]

Разумеется, несмотря ни на что, лишь немногим из нас хватает отчаяния – или логики, чтобы дойти до подобного пессимизма. Мы не хотим, чтобы дочери наши были хорошенькими дурочками, а сыновья – «пышущими здоровьем животными», несмотря на то что это избавило бы их от многих страданий. Более того, мы хотим, чтобы они имели представление о том, что такое чековая книжка и уютный дом. Мы хотим, чтобы они выросли порядочными, достойными – и хотя в данный момент язык у меня не поворачивается добавить «законопослушными», по крайней мере – способными проголосовать против законов, которым не считают возможным подчиняться.

Могу представить себе, как молодой отец, родившийся, как и я, в середине девяностых, обращается к новорожденному сыну примерно с такой речью:

– Я не хочу, чтобы ты стал таким же, как я, – говорит он, стоя над колыбелью. – Я хочу, чтобы в твоей жизни нашлось место чему получше. Я хочу, чтобы ты вращался в кругах политиков, где не только у одного из десяти чистые руки. А если ты станешь бизнесменом, я хочу, чтобы ты разбирался в бизнесе лучше, чем я. Между прочим, сынок, если не считать нескольких детективов, я после окончания колледжа не прочел ни одной книжки. Мое любимое развлечение – играть в гольф или в бридж вместе с толпой таких же, как я, тупиц, по ходу дела прихлебывая контрабандный джин, дабы забыть, какие мы тупицы. Я не имею никакого представления о науке, литературе, живописи, архитектуре, даже об экономике. Я верю во все, что пишут в газетах, так же как и мой прораб. Во всем, кроме своей непосредственной работы, я полный невежда, я и голосовать-то едва пригоден – но я хочу, чтобы ты вырос другим человеком, и я дам тебе такую возможность, и да поможет мне бог.

Надо сказать, это совсем не похоже на то, что собственный его отец говорил ему в 1896 году. Тот изрекал примерно следующее:

– Я хочу, чтобы ты добился успеха. Хочу, чтобы ты усердно трудился и заработал много денег. Не дай никому себя обмануть и сам никого не обманывай, потому что тогда ты сядешь в тюрьму. Не забывай, что ты – американец, – (вместо этого можно подставить «англичанин», «француз» или «немец» – одна и та же речь произносилась на разных языках), – и все остальные нации нам в подметки не годятся, так что помни: все, во что не верит наша нация, скорее всего, полная чушь. Я учился в колледже и читаю газеты, так что уж я-то знаю.

Узнаёте? Это философия девятнадцатого столетия, философия личного эгоизма и национальной заносчивости, которые привели к Великой войне и стали косвенной причиной страшной смерти многих миллионов молодых мужчин.

По крайней мере, новорожденный ребенок, наш ребенок, начинает с несколько другой точки. Побывав на войне, а возможно, даже участвовав в боях, отец его не питает ненависти к немцам – ее он оставляет тем, кто не нюхал пороха, – и, возможно, помнит, что жизнь в Париже почти столь же приятна, как и в Поданке, штат Индиана. Ему решительно наплевать, будет ли его сын петь в школе национальный гимн, поскольку ему доподлинно известно, что показной патриотизм ровным счетом ничего не значит и что Гровер Кливленд Бергдолл тоже когда-то выводил писклявым голоском: «Страна моя, тебе пою» – по указанию учительницы.[71] Наш молодой отец вообще не испытывает неестественного доверия к школам – пусть даже они вполне хороши, – потому что ему известно, что учителя тоже люди, что они не гении, а обычные молодые, не слишком образованные трудяги, которые зарабатывают свой хлеб, стараясь изо всех сил. Ему известно, что школы по сути своей – рассадники стереотипов в и без того стереотипной стране. Ребенку там вобьют в голову идеалы работящего лавочника, с оглядкой на висящие на стене портреты Авраама Линкольна и Джорджа Вашингтона – на двух этих президентов-романтиков, которых недоумки-биографы и авторы слюнявых рассказов стремительно превращают в иллюстрации к учебникам для воскресной школы.

Нет, молодой отец сознает, что в школе детям его, по всей видимости, не смогут внушить идеалы, пригодные для современного мира. Если он хочет, чтобы на душе его ребенка отпечаталось хоть что-то, помимо истертых канцелярских штампов, этим его душу нужно напитывать дома. Система образования – настолько колоссальное предприятие, что при управлении им никак не обойтись без условностей. Однако молодой отец вовсе не обязан следовать условностям и потчевать своего ребенка нелепо-дешевыми измышлениями касательно жизни. Полагаю, он и не станет – самые суровые критики этого поколения не решатся обвинить его в показной скромности. У детей представителей этого поколения есть как минимум это преимущество над моими современниками, которые успевали выучить все грязные ругательства, существующие в английском языке, еще до того, как узнавали хоть что-то о стороне жизни, которую представляли им в полностью искаженном виде.

Кстати, я не хочу создать впечатление, что молодые представители и представительницы моего поколения так и фонтанируют идеями касательно того, как со стопроцентной вероятностью превратить своих детей в Авраамов Линкольнов. Напротив, они склонны предохранять своих детей от законсервированной дряни, которой полно в этом мире. Они знают, что лучше прочитать одну хорошую книгу, например «Историю человечества» ван Лоона[72], чем сто томов «Классики для детей», составленных каким-то профессором-маразматиком. А поскольку они страшно боятся того, что дети их станут потреблять культуру в виде консервов, они пуще прочего будут предохранять детей от законсервированного вдохновения, которое превратилось у нас в общенациональную чуму. Дружба с человеком постарше, мудрым и состоявшимся, великое благо – но людей таких немного, по три на каждый город не наберется. А заменители такой дружбы – лекции профессиональных «педагогов» и авторов рассказов для юношества, – на мой взгляд, представляют реальную опасность.

Опасность эта состоит в излишне громких призывах. Мальчики и девочки, которые каждый день приходят домой с новой идеей: срочно заняться украшением дома, или сбором старой одежды для жителей Лапландии, или благородным самоотречением (ровно раз в неделю), – это мальчики и девочки, чьи мозги через несколько лет превратятся в забитые хламом сорочьи гнезда. Я не хочу, чтобы моего ребенка постоянно к чему-то призывали разные недоумки, от корыстных патриотов до киномагнатов, которые непрестанно роются в пыльных грудах избитых идей, кои можно всучить молодежи. Понятно, в результате ребенка скоро утомят радио и необходимость помогать соседям; я совершенно не возражаю против каких бы то ни было способов отвлечения, но постоянная смена этих способов губит в ребенке энтузиазм и оставляет неизлечимые раны на его разуме. Он уже не способен оценить и даже осмыслить что-либо, помимо того, что подается ему в виде консервов или полуфабрикатов, – консервированная музыка, консервированное вдохновение, даже консервированные игры, – так что ничего нет удивительного в том, что, став взрослым, он будет вместилищем законсервированных взглядов и законсервированных идеалов.

– Однако, – возразит мне реалист, – вашим детям, как и моим, предстоит расти в мире, который совершенно вам неподконтролен. Если запрещать им все эти вещи, не вырастут ли они в кольце ограничений – подобных тем, которыми были когда-то окружены и вы и по поводу которых так сетовали?

Я попытаюсь ответить на этот вопрос, но сначала хочу поговорить о том, почему мой ребенок будет относиться к жизни иначе, чем я; это очень важно.

Тут все просто: у него отберут всяческое уважение ко взглядам старших. Если у меня не повредятся мозги и я не вступлю во всемирный заговор, составленный с целью внушать детям, что их родители лучше, чем они, я стану учить своего ребенка, что уважать только за старшинство – это бред, уважать надо только за вещи, действительно достойные уважения. Я поведаю ему, что знаю немногим больше, чем он, о смысле жизни, и перед отправкой в школу предупрежу его о том, что учитель – почти такой же невежда, как и я. И все это потому, что я хочу, чтобы мои дети чувствовали, что они одни. Я хочу, чтобы они с самого начала относились к жизни серьезно, без всякой зависимости и неуместного юмора, а еще я хочу, чтобы они знали правду: что они уже потерялись в дремучем мире, по сравнению с которым все сказочные леса и пещеры – сущая ерунда. Мальчишка, русский еврей, торгующий газетами на улицах Нью-Йорка, имеет колоссальное преимущество перед нашими детьми, потому что он знает: он совершенно один. Он знает, что жизнь огромна и безжалостна, и свои знания о человечестве он примеряет только на себя. Когда он падает, никто его не поднимает и не ставит обратно на ноги.

Я не могу дать этого преимущества своему сыну, не подвергнув его тысячам опасностей бродячей жизни, – но я могу создать у него ощущение умственного одиночества, которое живет в душе каждого великого человека, – пусть он будет один со своими убеждениями, пусть создает их сам для себя, в соответствии со своим характером, каковой является выражением этих убеждений. Я не стану навязывать сыну никаких стандартов, более того, я стану подвергать сомнению то, что ему сообщают о жизни другие. Неколебимое чувство уверенности в себе – одно из величайших человеческих достоинств, и мы все прекрасно знаем из биографий великих людей, что рождается оно только у тех, кто рассчитывает исключительно на самих себя, – и службу моему сыну сослужит не то, что он услышит от других, а только то, что откроет для себя сам. Я могу лишь одно – отгонять стервятников, которые кружат вокруг, вдувая ему в уши лживые банальности. Лучший друг отрочества – всегда тот, кто учит сомневаться и задавать вопросы; именно таким другом я и стану своему сыну.

Итак, вот пять отличий между миром детства моего будущего сына и миром моего детства.

Первое: он будет менее провинциален, менее патриотичен. Он усвоит, что гражданин мира может принести больше пользы Поданку, штат Индиана, чем принесет Поданку, штат Индиана, гражданин Поданка. Он научится пристрастно вглядываться в американские идеалы, смеяться над теми из них, которые просто абсурдны, презирать те, которые узколобы и ничтожны, и всей душой отдаваться тем, в которые он верит.

Второе: еще не достигнув десяти лет, он уже будет знать все о своем теле, от головы до пяток. Узнать это важнее, чем выучиться читать и писать.

64…поехали в Ньюпорт и снимем там дом Вандербильта. – Имеется в виду летний особняк Брейкерс, построенный в 1893–1895 гг. в Ньюпорте на Род-Айленде железнодорожным магнатом Корнелиусом Вандербильтом II (1843–1899), внуком основателя династии Корнелиуса Вандербильта (1794–1877), по проекту архитектора Ричарда Морриса в стиле итальянских палаццо XVI в. (Примечания А. Б. Гузмана).
65В Йере становилось все жарче… Теперь мы поняли, почему этот курорт так любила Екатерина Медичи. Месяц, проведенный здесь летом, – и она возвращалась в Париж, а в голове у нее шкворчали десятки Святых Варфоломеев. – Аллюзия на Варфоломеевскую ночь – массовое убийство гугенотов, устроенное католиками в ночь на 24 августа 1572 г., в канун Дня святого Варфоломея; только в Париже погибло 2 тыс. человек, а по всей Франции – около 30 тыс. Принято считать, что спровоцировала резню Екатерина Медичи (1519–1589), мать французского короля Карла IX. (Примечания А. Б. Гузмана).
66«Посмотрите на меня!» (фр.)
67Из казино неподалеку доносилась странная рококошная музыка, песня об отсутствии конкретного фрукта желтого цвета в некоем магазине, в целом не жалующемся на бедность ассортимента. – Снова имеется в виду песня Фрэнка Сильвера и Ирвинга Конна «Yes, We Have No Bananas» («Да, бананов нынче нет»); также см. выше. (Примечания А. Б. Гузмана).
68Эссе «„Wait Till You Have Children of Your Own!“» опубликовано в журнале «Woman’s Home Companion» в июле 1924 г.
69…облапошивания инвалидов-ветеранов… – Имеется в виду громкий скандал 1923 г. о хищениях в Бюро ветеранов: его директор, подполковник Чарльз Форбс, близкий друг президента Уоррена Гардинга, в течение двух лет отказывал в страховке и пенсиях более чем 200 тыс. американцам, получившим ранения в Первую мировую войну, и присвоил 2 млн долларов из средств, выделенных конгрессом на социальные нужды. (Примечания А. Б. Гузмана).
70Очнувшись от наркоза, она обернулась к сиделке с вопросом; сиделка склонилась над ней и произнесла: /– У вас родилась прелестная девочка. /– Девочка? /Молодая мать открыла глаза, потом закрыла их снова. А потом внезапно расплакалась. /– Ну и пусть, – сказала она сквозь слезы. – Очень рада, что девочка. Дай только бог, чтобы она выросла дурой, потому что в нашей жизни для женщины самое лучшее быть хорошенькой дурочкой. – Ср. с рассказом Дэзи из первой главы «Великого Гэтсби» (роман был опубликован в апреле 1925 г., через 9 месяцев после выхода этой статьи): «Я очнулась после наркоза, чувствуя себя всеми брошенной и забытой, и сразу же спросила акушерку: „Мальчик или девочка?“ И когда услышала, что девочка, отвернулась и заплакала. А потом говорю: „Ну и пусть. Очень рада, что девочка. Дай только бог, чтобы она выросла дурой, потому что в нашей жизни для женщины самое лучшее быть хорошенькой дурочкой“» (перев. Е. Калашниковой). (Примечания А. Б. Гузмана).
71…ему доподлинно известно, что показной патриотизм ровным счетом ничего не значит и что Гровер Кливленд Бергдолл тоже когда-то выводил писклявым голоском: «Страна моя, тебе пою» – по указанию учительницы. – «Страна моя, тебе пою» («My Country, Tis of Thee») – американская патриотическая песня (1831) на стихи баптистского проповедника и журналиста Сэмюела Фрэнсиса Смита (1808–1895), также известная как «Америка»; исполнялась на мотив британского гимна «Боже, храни короля [королеву]» и служила национальным гимном США до принятия в 1931 г. официальным гимном «Звездно-полосатого знамени». Гровер Кливленд Бергдолл (1893–1966), из семьи филадельфийских пивоваров немецкого происхождения, уклонился от призыва в Первую мировую войну и бежал в Германию (где его тоже пытались забрать в армию); вернувшись в США в 1939 г., был осужден и просидел в тюрьме до 1946 г. (Примечания А. Б. Гузмана).
72…«Историю человечества» ван Лоона… – Имеется в виду популярно-исторический бестселлер Хендрика Виллема ван Лоона (1882–1944) «The Story of Mankind», выпущенный в 1921 г. (Примечания А. Б. Гузмана).
Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»