Я жизнью жил пьянящей и прекрасной…

Текст
2
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Бригитте Нойнер в Берлин

Париж, 22.10.1930 (среда)

[Штамп на бланке: отель «Карлтон», Елисейские Поля, Париж]

Генрих, восхитительный!

Я сегодня действительно в первый раз трезвый – это удивительно, – первая неделя в Париже просеивается буквально сквозь пальцы, особенно если днем спишь, а по ночам гуляешь.

В Лондоне я был до понедельника – мило и скучно. Ночная жизнь ограничивается парочкой кафе, парочкой ночных клубов, вроде нашей Фемины – и все! И еще сворой проституток, которым, впрочем, далеко до уровня наших на Курфюрстендамм.

Солидный, наводящий скуку приятный город, где я купил себе две вполне приличные шляпы.

Париж на этой неделе был действительно прекрасен: не по-осеннему тепло, вечером синь и туман, жаль, что я здесь без машины. Таким образом я оказался обреченным на ночную жизнь – я каждый вечер гулял с завсегдатаями Белладонны, это великолепно, рестораны мелькают один за другим, элегантные, грязные, русские, французские и совсем французские. Маленький сутенер из Белладонны, Марсель, был с нами, и казалось почти невозможным отказаться от его невест, которых он предлагал, словно сигареты. Я страшно много пил, однажды попал на аварию в такси, без последствий, всего лишь царапина, – принял участие в потасовке, посетил почти сотню ресторанов, среди них несколько поистине милых со всякого рода полукровками – и убедился, что жизнь без машины хотя и достойна, но только наполовину. Воздуха не хватает, Генрих.

Кроме того, я продал права другому французскому издателю* и рассчитываю теперь на переговоры с «Метро-Голдвин-Майер», чтобы пристроить им уже написанный роман*. Я веду себя так, будто это для меня ничего не значит.

Получили ли вы уже мою белую «Ланчию»*? Пожалуйста, Генрих, доставь ее

а) к «Фолль&Рубек» (шайбы, дверь (не закрывается), по возможности лакировать;

б) в мастерскую (полностью проверить).

Может быть, я ее наконец получу!

Забираешь ли ты время от времени мою почту? Посмотри, пожалуйста, когда придет письмо от «Идоны», будет ли в нем подтверждение на получение страховки в связи с последней аварией. Это, собственно, должно быть сделано, деньги ведь еще не выплачены. Или позвони как-нибудь, эти люди живут на Шютценштрассе, мне бы не хотелось, чтобы расходы на ремонт остались непокрытыми.

Меня несколько беспокоит, все ли и у тебя в порядке! Сделай все, чтобы, кроме этих, теперь еще два месяца не быть дома! Это стоит того! Свобода превыше всего!

Продаешь ли ты закладные? Они падают в цене? Я хотел тебе открыть счет в Англии, но не получилось – требуется личное присутствие. Если хочешь перевести деньги, ты можешь воспользоваться моим счетом в Швейцарском кредитном доме Цюриха. Но я не думаю, что это сейчас необходимо.

Пиши мне, я живу пока здесь, но здесь немного тесно – когда Клемент* уедет, я перемещусь в «Клэридж». Пока же лучше из-за переговоров оставаться в том же отеле, поскольку парижский телефон – это само по себе чудо – как-то я два часа ждал звонка из города. Соединение здесь – чистая случайность.

Итак, Генрих, держи ушки на макушке! Еще шестьдесят дней – точнее семьдесят, но скажем лучше только шестьдесят, – и ты услышишь меня на французском (я смешиваю его в последнее время с английским). Поскольку я был там три дня! Жуть! Эрих Р.

Отважный Генрих, я постепенно начинаю курс похудения – я бы не хотел предстать перед твоим испытующим взором ожиревшим.

Кроме того, я планирую составить небольшой список мест для посещения, так как я полагаю, что твоим первым прыжком на свободу будут четырнадцать дней в Париже – ты найдешь во мне первоклассного проводника.

Генрих, будь так великолепен, заставь Мака позвонить по поводу налога на автомобиль, чтобы я получил, наконец, мою плату, и отправь машину на покраску и техосмотр. Я бы хотел еще на ней покататься!

Беглый взгляд на Лондон и Париж меня убедил, что путешествиями нельзя пренебрегать, – это будет наш великий шанс, дорогой! Ланчии будут рычать и пролетать через проселочные дороги! Естественно, будет настоящее шампанское, уже из-за этого стоит побывать в Париже. В Лаперузе я сегодня отпраздновал свой отъезд запеченными раками – первоклассное бургундское мне весьма помогло.

Генрих, работай старательно – ты даже не представляешь себе, как хорошо и правильно то, что ты делаешь! Ты это еще не можешь оценить целиком – но ты должен мне поверить! Долби, долби – Пинкус, лесной дятел, он эссенция свободы.

Я выбил из моего нового издателя двести тысяч франков аванса!

К сожалению, мне еще надо найти новое название для книги* – и написать киносценарий для Леммле*. Это парочка мрачных тучек, но, правда, небольших.

Я думаю вернуться домой в начале следующей недели!

До этого ты мне должен обязательно написать. Ты уже забрал «Ланчию»? Не очень-то флиртуй, это вредит и коже, и сердцу! Я здесь чувствую себя отлично – вплоть до пьянства.

Тон Бонифациус.

Рут Альбу

Антибы, апрель 1931

Дни становятся жаркими, солнце тяжко нависает над Эден-Рок.

Воздух дрожит и мерцает, время застывает и топчется на месте.

Застывает над сновидением – сновидением, в котором вдоль берега с бешеной скоростью несется черный автомобиль, выписывая гремящие спирали, застывает над Антибами и Кап-Мартеном, над Ниццей и Ла-Тюрби – узким изгибом Гранд-Корниш.

Время остановилось и давит на ущелья между голыми скалами, на цветочные поляны, пронизывает горячий запах далекого глубокого моря, соли, луга, тимьяна и знойного африканского ветра.

Лежать, лежать, долго-долго лежать, а потом встать и идти назад – вечером, когда тени ущелий набрасываются, словно стая темных волков на светлых псов автомобильных фар, – вечером, неизменно вечером, когда ряды фонарей больших бульваров исполинскими дугами спускаются к морю, – вечером, когда сумерки растворяются в темной синеве, темной, как мягкий, кожаный, иссиня-черный бумажник, – вечером, всегда вечером, когда сливаются в едином крике рев мотора, шум дороги, вой ветра и шелест леса.

Ах, вечером, вечером – вечером.

Уже скоро.

Эмилю Людвигу

Нордвейк-ан-Зее, июнь 1931

Дорогой и глубокоуважаемый господин Людвиг!

Только сегодня, спустя полгода, меня догнала часть моей почты, которая до сих пор была мне недоступна, – и поэтому только сегодня испытал я великую радость, получив Ваши дружеские слова о моей второй книге*, отправленные мне на Новый год.

Уже два года я живу в состоянии глубокой подавленности, а временами меня охватывают приступы отчаяния, и я бегу от людей, бегу от самого себя и от жизни – как хотелось бы мне обрести завершенность, ясность, отчетливость, но это невероятно трудно. Порой мне кажется, что уже поздно, и в такой тяжелый момент я получаю письма – такие, как Ваше. Они помогают мне снова обрести веру в себя, веру, которая жила во мне много лет назад, до войны. Я очень рад, что получил Ваше письмо именно сейчас, и очень радуюсь тому, что это письмо именно от Вас. Я не в состоянии объяснить почему, ибо я не умею говорить о себе – просто поверьте, что Вы подарили мне нечто особенное.

Я желаю Вам всего наилучшего в вашей большой и важной работе. Сердечная благодарность и самый сердечный привет от Вашего

Эриха Марии Ремарка.

Рут Альбу

Порто-Ронко, 22.06.1932

Мне очень трудно тебе отвечать. Что еще я могу сказать? Словами можно лишь все испортить. Я могу сказать: я не знаю, – я могу сказать, что у меня такое чувство, будто я наткнулся на медленно тающую льдину, – я могу сказать, что, наверное, я несчастлив, но этого я не хочу знать, – я могу сказать: да, я морально неустойчив, я устал, и так ни к чему до сих пор не приступил, – я могу сказать: да, возможно, я не способен любить, но кто сильнее меня желал бы полюбить, – я могу сказать: уйди от меня, отойди прочь, я не гожусь на роль человека, который порывисто и безоглядно бросается в омут, я всегда здесь лишь отчасти, я слишком мелок, я только беру, но не отдаю.

Все это правда, я сам часто и очень отчетливо это вижу – и, несмотря на то, что я это знаю, знаю, что должен закрыть на это глаза, чтобы окончательно не отчаяться, несмотря на все это, во мне живет темная, неясная вера в то, что я все же смогу хоть что-то объяснить: что не все целиком так плоско, зыбко, удобно и фальшиво – что есть лишь душевная сумятица, слабость и нерешительность. Нет, иногда я смутно чувствую, что мог бы не так сильно страдать от этого, и поэтому мог бы ничего не делать, даже если, кроме всего этого, нет ничего, что бы я не мог понять, и чего я мог бы страшиться – того, что можно было бы назвать громким словом «Судьба».

Ты говоришь: «Любовь или ненависть – из них родилось все великое». Я не знаю, так ли это, но очень часто, чувствуя себя совершенно беспомощным, я думаю: как было бы просто любить или ненавидеть. Но нет, я тебе не верю: есть и другое лоно, из которого рождается столь многое: имя этого лона – отчаяние. Любовь и ненависть – это отговорки, опоры, за которые можно держаться, и только тогда, когда они рушатся, возникает великий страх или столь же великое бесстрашие.

Я всегда хотел играть, я всегда любил легкость, беззаботность, безрассудство – любил окунаться в них, убегать в них, теряться в них. Сколько еще я смогу быть один. Разве не всегда хотел я быть счастливым? Но разве я не знаю и другого: начать – значит разрушить.

У этого письма не будет конца. Я пишу его уже несколько часов – и после каждого написанного слова напряженно вслушиваюсь в тишину, но слова проплывают мимо, и я никогда не смогу заставить их выразить то, что мне хотелось бы. Я не могу ничего сказать о себе – я так привык лгать, а теперь, когда я отбрасываю все случайные фразы, я чувствую только стыд за то, что оказался у тебя в плену, за то, что так и не смог излечиться от своего отчаяния.

Да, я не могу любить тебя так, как хотелось бы тебе, – но нельзя строго судить того, кто в безумной и порывистой надежде набрасывался на жизнь, думая соблазнить ее, чтобы она, в свою очередь, соблазнила его.

 

Я избегал всего, что только мог; ах, я не хотел натолкнуться на такую странную неудачу, не хотел очутиться в сомнительных сумерках – я хотел ясности и счастья, я хотел жить. Но теперь я иногда вижу, что это неуклонное падение является лишь подготовкой: в результате этого падения я окажусь на голом неприветливом пике работы. Я ее ненавижу: она разбила все, что у меня было, она отнимает у меня тех немногих, кто меня любит, она вторгается в мое бытие, но не внушает мне веры ни в нее саму, ни в меня – я смотрю ей в глаза, холодные и упрямые, я знаю, что никогда не полюблю ее, но я не отступлю перед ее натиском.

Любовь? Разве это не любовь, когда ты живешь в моем сердце, и с каждым днем я люблю тебя все сильнее и глубже, потому что знаю: я потерял тебя еще до ее начала?

Любовь? Я не способен различать ее, как ты. Я не знаю ничего другого, но для меня любовь – это то, что не подвержено разрушению: любовь – это отношение к человеку, не просто к женщине. Мое отношение к тебе останется нерушимым. Ты уйдешь и всегда будешь уверена, что причиной стали другие – ты не сможешь понять, что это не так; и я ничем не смогу тебя переубедить. Никогда, никогда не было другого – всегда был только я, а во мне большой, бесформенный кулак, удерживавший меня – всегда, словно он всегда чего-то от меня хочет, хочет того, что могу сделать только я, если не растворюсь в ком-нибудь другом. Если останусь единственным, самим собой.

Но чувствуешь ли ты, насколько ты мне близка? Эта безнадежная близость делает меня счастливым. Ты не сможешь понять, что я хочу тебе сказать. Да я и сам не могу толком этого понять. Иногда я очень явственно воображаю тебя, словно ты стоишь передо мной, – ты говоришь с людьми, они дают тебе благонамеренные советы, а мне хочется увести тебя в ночь, попытаться поговорить с тобой без лишних слов, чтобы объяснить, как я люблю тебя, как я теряюсь – ведь я пытался и раньше. Но другие имеют больше прав, чем я.

Письмо, и правда, получается бесконечным. Прочти и порви его – оно насквозь фальшиво, чтобы оно было правдивым, нужны великие слова. Но я не смог найти таких слов и поэтому обхожусь обыкновенными. Выведи из этого письма только одно: я никогда не видел в твоем отношении ничего иного, как неожиданно свалившееся на меня что-то великое и прекрасное, то, что я хотел бы удержать, – но я не создан для этого.

Дай мне время, и я смогу объясниться. Мое письмо – очередная попытка сделать это. Я многого не понимаю. Но отступать дальше я не хочу.

Я снова здесь со вчерашнего дня. Под Флоренцией я столкнулся с другим автомобилем. Я всегда думаю о тебе – и дома, и в дороге. Но снова я не сказал тебе всей правды. Не читай лжи в этом письме. Читай то, что я не смог сказать.

Рут Альбу

Порто-Ронко, до 23.08.1932

Привет, обезьянка!

Вот тебе письмецо от нашей с тобой Доротеи.

За посылку спасибо —

А ты не забыла форель?

И как там насчет сандалий?

В воздухе осенью пахнет —

Скверный опасный запах.

Скоро конец рождественской сказке*,

Но тебе я ее не пошлю – уж очень страшна.

Сказки на Рождество – они ведь всегда страшные…

Как мне тебя не хватает!

Нынче впервые мы огонь разожгли в камине.

Как мне тебя не хватает!

Ссадина Пэт* зажила, ну, а Ленни*

Отбывает пятнадцатого – ничего в том веселого нет.

Полагаю, Сибилла* скоро будет в Берлине.

К нам собирается венка* – венская кухня, о да!

Как мне тебя не хватает…

Рислинг, что ли, сегодня открыть 21-го года

И поставить на стол два стакана – мне и тебе?

Заведу граммофон, буду пить и песенки слушать.

Быстро сходит с меня загар:

От писательства жутко бледнеют,

Особенно от рождественских сказок —

Они изнуряют, и пишущий их несчастлив.

Герман Банг говорил: «Писательство – тот же вампир».

Как мне тебя не хватает.

Кажется, начался сезон дождей; я развел огонь в камине и завел граммофон. В комнате дым и гром, а я вспоминаю о многих вещах.

Останешься ли ты в Бреслау*? Иногда я думаю: скоро ты напишешь мне, что местный театр обанкротился и ты возвращаешься. Как это было бы прекрасно зимой – знать, что будешь работать, жить в теплой комнате и говорить, говорить и говорить с тобой.

Но может случиться, что осенью я сделаю перерыв и приеду в Бреслау. Надеюсь, мои дела в Германии скоро утрясутся* и я успею к тебе до осенних дождей.

Недавно я упорядочил все свои проблемы за последний год – того потребовали обстоятельства. Естественно, я выполнил это с большими недоделками, ибо имею весьма приблизительное представление о своих финансах. Тут я нашел банковский перевод на одинадцать тысяч марок на твое имя. Там приписка насчет того, что из этой суммы ты купишь мне кое-какие вещи, а остальное оставишь себе в виде ссуды, чтобы расплатиться с долгами и т. п. Я пишу это для того, чтобы, если кто-то тебя об этом спросит, ты говорила бы то же самое, что и я. Не думаю, правда, что тебя об этом кто-нибудь спросит, так как это касается только меня и таможни, а больше никого. Мне удобнее так это задекларировать, а не входить в подробности о белье, коврах и т. п. Если вдруг захочешь получить запрос, то просто позвони мне. За свою медлительность я скоро нарвусь на денежный штраф, но постараюсь его снизить, указав, что, на самом деле, мои деньги лежат на счете в Германии. Есть, правда, некоторые трудности, потому что я забыл о многих своих платежах. Комичная ситуация – документально удостоверять свою личную собственность. Но довольно об этом.

Ты должна мне писать, обезьянка. Чаще! Я думал, что буду писать тебе каждую неделю, как делать записи в дневнике – описывать все события за неделю, но ты покончила с моей решимостью. Я думаю, что писать тебе письма намного приятнее, чем царапать каракули в дневнике. Что ты об этом думаешь? Напиши! Во время купания я разбил себе правую руку, а за левую меня укусили собаки, когда я их разнимал. Две повязки – это очень комично, но сильно мешает писать.

Целую тебя.


Рут Альбу

Берлин, осень 1932


Ты просто должна, нет, обязана, хоть что-то мне написать, и написать скоро. Пиши, как твои дела, малыш. Не надо писать много, достаточно всего четырех слов (у меня все хорошо). Поездка была не очень удачной. От Асконы до Шаффхаузена и от Готтарда до немецкой границы туман – серый, коричневый, белый туман – гороховый суп = туман, как в прачечной. На германской границе внезапно проглянуло солнце – открылась панорама Шварцвальда – мокрого, под синим небом. Я сразу же решил продать дом и переехать в Шварцвальд. Я оставался верен этому решению почти до Нюрнберга, но потом решил еще больше времени проводить в Асконе-Ронко.

В Берлине видел два фильма – с Гарбо и Дитрих – и открыл, что большинство мужчин просто отвратительны. Я заметил, что в атмосфере взаимного раздевания и рентгенологически очевидного недоброжелательства жизнь еще возможна, но любовь – нет. Я не смог избежать знакомства с адвокатом Альсбергом. Я слушал его и не переставал удивляться. Его квартира – настоящий музей. Таких прекрасных ковров я не видел никогда в жизни. Сам он – измученный работой, до крайности утомленный человек.

Перечитал, что написал*, – еще большая дрянь, чем я думал.

Сейчас сижу в отеле и размышляю. Здесь я становлюсь спокойным и задумчивым. Понимаю, что я стал намного спокойнее. Наверное, слишком спокойным для моей профессии. Я многое наблюдаю, но лишь качаю головой. Мне следовало взять с собой Билли или Томми. Я этого не сделал, потому что подумал, что собакам здесь не понравится и будет очень скучно. Но сейчас мне их не хватает. Теперь пиши мне ты, пиши, что дела твои поправились, что у тебя все хорошо, что ты хотя бы немного отдохнула. Пиши, я удовольствуюсь и малым.

Но пиши скорее или позволь писать мне.

Прими поцелуй от твоего доброго коняги.


Эльге Людвиг

Предположительно 29.11.1932


Дорогая и глубокоуважаемая госпожа!

Двухдневная охота за соленым миндалем в Тессине оказалась безуспешной, но в Вашем доме не хватало и кое-чего еще: для надоедливого постояльца королевская «Генри Клей» – слишком тяжелая сигара, она, как и все августейшие особы, требует к себе особого внимания. После еды она просто великолепна, она царственно принимает покорную преданность смуглого пажа – кофе, но с вином начинается война не на жизнь, а на смерть. Эта сигара своим хвойно-перечно-орхидейным вкусом убивает аромат вина.

Вместо этого есть легкая, укрощенная европейская марка – в дополнение к львице «Генри Клей» я посылаю Вам ласковую кошечку с отечественным штемпелем.

Для Людвига я прикладываю пару стихов, которые я, сочиняя, громко лаял наперегонки со своими собаками.

Как же у Вас было чудесно! Меня печалит лишь то, что я пробыл у вас слишком долго, докучая Вам своей громогласностью. Но это была радость, которую я просто очень непосредственно выражал.

Простите великодушно преданнейшего Вам

Эриха Марию Ремарка.


Эмилю Людвигу

Предположительно лето/осень 1933


Дорогой Людвиг!

Только сегодня получил один экземпляр «На Западном фронте без перемен» с известиями от издательства «Улльштайн».

По договору издательство обладает всеми правами, также как правами на выборочную публикацию в газетах и т. д. Я потребовал вернуть мне права. Издательство отказывается и настаивает на соблюдении договора.

Я проконсультировался с моим берлинским адвокатом*. Он пишет, что я могу оспорить договор только в том случае, если издательство не выполняет своих обязательств. Помимо этого, я должен дать издательству определенный срок, а по истечении этого срока я уже ничего не смогу сделать, а издательство, в его нынешнем положении, естественно, воспользуется любой возможностью оштрафовать меня за нарушение договора, что очень легко сделать, так как мои счета в Германии заблокированы. Адвокат не советует мне действовать в одностороннем порядке, но сначала оспорить договор в целом. Естественно, я никому не сказал, что Вы хотели опубликовать выдержку из романа, а описал все лишь в общих чертах.

К сожалению, дело очень сильно затягивается. Но, невзирая на это, я посылаю Вам книгу, не зная, конечно, зачем она Вам понадобится – просто для сведения или для публикации выдержки.

Если же она Вам больше не нужна, то, прошу Вас, вышлите ее мне назад. Это единственный экземпляр, который у меня есть.

С сердечным приветом,

Ваш

Эрих Мария Ремарк.


Карлу Цукмайеру

Порто-Ронко, 1934


Дорогой Цук!

Троекратное ура успеху «Плута»*! Он того достоин! Великолепная стихотворная работа. С каких пор ты стал так тонко понимать любовь? Или ты только потому о ней пишешь, что ни черта в ней не смыслишь? Маленькая «История любви» – лучшая тому иллюстрация! Чудесно! В «Плуте» есть что-то от «Ромео и Джульетты»! С учетом дистанции, конечно.

Я отложил для тебя бутылку «Наполеона» 1811 года. Помнишь ту бутылку, которую мы с тобой распили в прошлый раз? Она была с «Наполеоном» 1860 года. А это настоящий «Наполеон» 1811 года. Только одна-единственная бутыль. Мы ее опорожним, и за этим приятным занятием поговорим об обеих книгах.

Я пока остаюсь здесь. Мараю следующую книгу*. Надеюсь закончить ее через два месяца. Потом куплю бочонок рома «Сент-Джеймс» и буду беспробудно пить целый год. Могу же я позволить себе первый отпуск за двадцать лет.

Расти большой!

Твой старый Алоиз Шикльгрубер*.


Возлюбленная моя Иобс*!

То, что эта тварь, Цук, никогда тебе не напишет, если ты ему о себе не напомнишь, я знаю совершенно точно. Он так же не любит писать письма, как и я. Но ты – светлый экватор между нами, двумя алкоголиками на полюсах. Сердечно тебя приветствую, твой

Куно фон Блубовиц цу Боденшвайс, наследственный крестьянин.


Немцы, пользуйте немецких женщин! Ешьте немецкие бананы!


Привет тете Мете!

Лисбет после кори пошла на поправку. У Генриха режутся зубы.


Здоровью хайль!

Немецкий зонтичный фронт, фабрика искусственного шелка.

Вальтеру Файльхенфельдту, Амстердам

Порто-Ронко, 12.01.1934 (пятница)

[Открытка с видом на Изоле-Прессо, Аскона]


Любезный Файльхен!

Я не ветреник, я просто загнан контрактами, которыми надо заниматься, но эти дела совершенно вышли из-под контроля. Но как я буду покупать картины, если дело с контрактами не разрешится? Скорее напишите мне, где Вы находитесь! Знаете ли Вы, что вещи адвоката А. будут в середине месяца проданы с молотка? Что делать? Не собираетесь ли Вы вскоре снова осадить Милан? Это было бы просто великолепно! Всего Вам хорошего и прекрасного в этом году!

 

Всегда Ваш,

старик Бони.


Пришлите мне номер вашего телефона!


Издательству «Бонье Бокох Тидскифтсферлаг», Стокгольм

Порто-Ронко, 20.12.1936 (воскресенье)

[Шапка письма: Эрих Мария Ремарк, Порто-Ронко, Аскона]


Уважаемые господа!

Настоящим извещаю Вас, что на днях я наконец отредактировал, исправил, закончил и подготовил к печати текст романа «Три товарища». Рукопись я отправлю частично следующей почтой, а оставшуюся часть на следующей неделе.

Насколько я знаю, господин Клемент с целью заключения договора со своей стороны отправил Вам экземпляр, предназначенный для газетной публикации*. Этот экземпляр, однако, не предназначен для книжной публикации, ибо я уже заявил, что тот вариант нуждается в изменениях и сокращении. Собственно, даже если Вы уже передали текст переводчику*, то для него не составит большого труда внести требуемые исправления, так как они не слишком значительны и являются всего лишь мелкими исправлениями и стилистическими улучшениями.

Прошу Вас еще раз положить в основу вашей публикации тот текст, который Вы получите в ближайшие дни.

С глубоким уважением,

Эрих Мария Ремарк.


Доктору Марианне Файльхенфельдт, Амстердам

Порто-Ронко, 01.04.1937 (четверг)


Дорогая Марианна!

Сердечно благодарю Вас за пересылку фотографий, которые я только что отправил дальше. По возможности я постараюсь получить для Вас экземпляр расписки. Вы, однако, неправы в том, что развращаете своих молодых учеников столь дорогими подарками. Мы с Вами должны оба придерживаться строго делового подхода, и поэтому я прилагаю чек, который и без того составляет минимально необходимую сумму.

К несчастью, в моей картине ван Гога* я заметил нечто, что меня сильно обеспокоило, и мне очень нужен совет Файльхена*. Во многих местах, особенно там, где слой краски наиболее толст, появились мелкие трещины, думаю, нам непременно надо с этим что-то сделать. Для картин здесь определенно плохой климат, здесь то холодно, то жарко, то сухо, то влажно. Может быть, надо поместить картину под стекло или еще что-нибудь с ней сделать. В любом случае я буду очень рад, если Файльхен что-нибудь скажет по этому поводу либо в письме, либо лично во время Вашего следующего приезда ко мне.

Здесь уже давно стоит апрельская погода, и нам было бы неплохо поинтересоваться о распродажах предметов искусства – будь то картины, ковры или керамика. Здесь благодатно чувствуешь себя вдали от больших городов и шикарных кинотеатров, здесь не окунаешься в пресную и затхлую воду обыденной жизни.

Сердечный привет Вам обоим.

Ваш

Бони.

Приложение: 1 чек.


Марлен Дитрих

Лос-Анджелес, около 1940


Вы только посмотрите на Равича, исцарапанного, заласканного, зацелованного и заплеванного. Я, Равич, видел многих волчиц, умеющих менять обличье, но такую пуму встретил впервые. Царственное создание. Она способна на чудесные превращения, когда лунный свет скользит по верхушкам берез. Я видел эту пуму ребенком, видел, как она, опустившись на колени на берегу пруда, разговаривала с лягушками. Она говорила, а на лягушачьих головах вырастали золотые короны. В глазах ее было столько силы, что это не превращало лягушек в королев. Я видел ее дома, видел, как она готовит желто-белую болтунью. Я видел ее шипящей, как тигрица. Она была как строптивая Ксантиппа, а ее длинные острые когти угрожающе приближались к моему лицу. Я видел, как пума уходила от меня, и мне хотелось кричать, чтобы предостеречь ее, но я не смел даже открыть рот. Друзья мои, видели ли вы, как пума, словно огонь, пляшет передо мной? Как? Вы говорите, что для меня в этом нет ничего хорошего? На моем лбу зияет открытая рана, а из головы вырван изрядный клок волос? Так случается со всяким, кто живет с пумой под одной крышей, друзья мои. Иногда она может сильно поцарапать, даже если на самом деле хотела просто погладить, и даже во сне ты должен остерегаться нападения.

Эптону Синклеру/издательство «Вайкинг-пресс», Нью-Йорк

Лос-Анджелес, 15.05.1942 (пятница)


Глубокоуважаемый мистер Синклер!

Хотелось бы с самого начала уведомить Вас о том, что это письмо является сугубо конфиденциальным. Мы отправляем его очень ограниченному кругу лиц, которых, мы уверены, заинтересует его содержание.

Вы наверняка заметили, что положение многих европейских писателей, по праву снискавших известность и оказавшихся в этой стране, стало весьма стесненным и затруднительным с тех пор, как они прибыли в Соединенные Штаты. До сих пор киноиндустрия проявляла желание сотрудничать с ними, что позволило им заключать с киностудиями так называемые «горячие контракты». Кроме того, многие писатели получали помощь от своих европейских коллег, способных ее оказать.

К несчастью, контракты ныне были расторгнуты, и даже самые состоятельные европейские писатели оказались не настолько состоятельны, чтобы предложить своим коллегам полноценную помощь и поддержку.

На этом основании мы на недавно проведенной встрече решили обратиться к Вам, глубокоуважаемый мистер Синклер, а также к немногим вашим выдающимся коллегам, чтобы искать у вас помощи. Здесь, на Западном побережье, обосновались некоторые выдающиеся немецкие и австрийские писатели-антифашисты, в деле поддержания которых мы хотели бы заручиться Вашей помощью. Почти все они имеют семьи.

Основная часть нуждающихся получает поддержку от подписавших это письмо. Остальных остро нуждающихся писателей мы надеемся поддержать, рассчитывая на великодушие и чувство солидарности тех наших американских коллег, которые в состоянии это сделать и чувствуют необходимость оказать такую помощь.

Нам хотелось бы уверить Вас, что каждый из оказавшихся в бедственном положении писателей является достойным представителем нашей профессии и вполне заслуживает вашей поддержки. Более того, вероятно, что Вы читали те или иные произведения этих авторов и могли по достоинству их оценить.

Мы берем на себя смелость сообщить, что ежемесячное перечисление двадцати пяти долларов в течение полугода стало бы большим подспорьем для нас и искренне бы нами приветствовалось. Нет нужды упоминать, что более крупные перечисления значительнее облегчили бы нашу задачу. Естественно, мы будем рады и в том случае, если Вы предпочтете просто единовременно перевести на наш счет некую сумму.

Ваше пожертвование не будет облагаться налогом, ибо мы сотрудничаем с «European Film Fund», который в должном порядке зарегистрирован как благотворительная, освобожденная от налогов организация. Чеки можно присылать на адрес «European Film Fund, Inc.».

Мы уверены, что нам нет нужды снова и снова говорить ни о неотложности этого дела, ни о необходимости действовать быстро. Само собой разумеется, что писатели, которых это касается, не знают об этом письме. Для нас приоритетом является анонимность «European Film Fund».

Поверьте, мы не сразу обратились к Вам, это подтверждается тем фактом, что мы пишем вам только теперь. Американские писатели на многих примерах выразили свою солидарность со своими страдающими зарубежными товарищами, и мы почувствовали, что можем довериться им в этот нелегкий момент.

Просим направить ответ подписавшим это письмо по адресу: c/o «European Film Fund, Inc.», 9172 Sunset Boulevard, Hollywood, California.

С дружеским приветом

Лион Фейхтвангер, Томас Манн,

Бруно Франк, Эрих Мария Ремарк,

Макс Хоркхаймер, Франц Верфель

Наташе Уилсон-Палей, Нью-Йорк

Беверли-Хиллз, 28.05.1942 (четверг)


Наташа, твой голос так отчетливо раздавался в телефонной трубке, что мне казалось, будто ты находишься в соседней комнате – все еще здесь, все еще со мной, все еще в моей голове. Я прикрываю ладонью ухо, чтобы еще на минуты задержать его в голове, а закрыв глаза, я явственно вижу перед собой твои серые, чудесные, вопрошающие кошачьи глаза – я вырываю из груди сердце и швыряю его во тьму ночи, я подхожу к окну, вижу запретный город и ощущаю дуновение ветра, и внезапно мне в голову который раз приходит мысль о том, как прекрасно жить, жить в твоих мыслях и в твоем сердце.

Ты укачиваешь и навеваешь безмятежные сны, ты – Европа для меня и для всего вокруг, ты – августовское утро под яблонями Нормандии, ты – венецианские сумерки, ты – крошечная часовня в глубоком снегу Цуоца, ты – дом на берегу Порто-Ронко, ты – такая, какой я видел тебя в Санкт-Морице, в длинном платье от Лелонга*, как на этом рисунке (не показывай его Майнбохеру*), ты – делающая меня молодым и вселяющая в меня надежду на будущее, ты – поющая под цыганскую скрипку в доме Перникова – «Ты преходящее лето, а я – умирающий лес»; ты, положившая голову мне на плечо в баре Греты, «друг мой, о звездах не спрашивают» (о, да, мы порой это делаем); ты – в окружении волшебных магнолий и фрезий, в ворохе цветов на полу полутемного бара с пианистом Джеком; ты – в синий полдень в «Шерри-Недерланд» и песни Таубера «Отдай мне свое сердце». Наташа, дитя мое, сестра и возлюбленная, корабль мой и гавань, хаос, складывающийся в порядок, когда твой чудный голос приплывает из-за горизонта, полный чистой и свежей крови, – все, все на свете содержится в этом слове, когда ты произносишь его по-немецки – все, ностальгия и свершение, мечты, печаль и вечный бег жизни, когда звучит твой, Наташа, сладкий голос, останавливается скачка этих месяцев, которые надо пережить, и ты знаешь, что, невзирая на потоки крови, все еще растут деревья и все еще цветут цветы, и есть ты, образ всего того, что утрачено, всего, что будет снова обретено, и я бросаю тебе его сквозь ночь, его, мое потерянное, безумное и мятущееся сердце – прими его в свои руки, и оно расскажет тебе – тебе расскажет – расскажет о чем-то большем, чем любовь, – о возвращении домой, о мужестве и отчаянии, расскажет о нигилизме и легкой беззаботности и веселье, расскажет о том, как быть одновременно углекопом и танцором, расскажет, как закаляют себя, чтобы сопротивляться подступающему со всех сторон ужасу, и не потерять твою нежность; но после победы неизменно победитель становится побежденным. Оно расскажет тебе все свои истории, прикорнет на твоем плече и надолго умолкнет, зная все о тщете, дитяти, сестре и возлюбленной, и скажет тебе, наконец: я люблю тебя навсегда.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»