Записки. 1875–1917

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

В земском собрании у отца вышел как-то крупный скандал. Его предложение открыть какую-то школу вызвало замечание адвоката Черносвитова, что это демагогия. Отец вспылил, послал собрание к чёрту и ушел, несмотря на старания председательствовавшего Черкасского уладить инцидент.

Бездеятельность земства побудила мою мать выстроить в Гурьеве здание для школы и фельдшерский пункт, причем эти школу и пункт она ряд лет содержала на свои средства. Школу она позднее передала земству с небольшим капиталом, обеспечивавшим тогда выплату жалованья учителю. По-видимому, это составляло что-то около 180 руб. в год. Передать школу земству побудили мать какие-то недоразумения с инспектором народных училищ. Фельдшерский пункт мать содержала значительно дольше, ибо земство отказалось его принять, так как находило его излишним ввиду того, что от Гурьева всего 8 верст до Венёва. По субботам на пункт приезжал из Венева врач, который затем обычно оставался у родителей до вечера. Сперва ряд лет это был д-р Замбржицкий, большой, несколько угрюмый человек и хороший врач; позднее его заменил д-р Успенский, с познаниями довольно средними, которого, однако, все любили, благодаря его добродушию.

Зимой Замбржицкий оставался часто у родителей на два и три дня, как, впрочем, и другие заезжавшие в Гурьево соседи, и тогда с утра и до ночи шла карточная игра. Азартные игры у нас не допускались, но зато из коммерческих не забывалась ни одна. Царил винт, но когда не хватало партнера, играли в преферанс, а если игроков было всего два, то в безик или «66». Рано научился играть в винт и я, и играл недурно, но с окончанием ученья совсем забросил карты. Отмечу, что русские вообще всегда хорошо играли в коммерческие игры, среди которых винт позднее уступил место менее сложному бриджу. Знаменитый американский специалист по нему Кульбертсон ведь тоже вырос в Баку.

Поездки в Венев, в общем, довольно редкие, были в числе первых моих воспоминаний. В географиях специальностью Венева обозначалась тогда хлебная торговля, но в самом городе она вначале ничем не проявлялась. При въезде в город стояло самое большое в нем здание – белый, окруженный высокой стеной острог, из-за решеток которого выглядывали арестанты (тогда это не воспрещалось). Целью поездки бывали местные универсальные магазины, лавки Тулина и Шаталова. У Тулина была особая достопримечательность: Спаситель в штофе – искусно склеенный в нем образ с различными украшениями.

Сам Венев, ничтожный городишко с 5.000 жителей, ничего интересного не представлял, а вся его промышленность сводилась к небольшому винокуренному заводу Махотина. В семье старого его владельца была какая-то драма, вызвавшая вмешательство судебных властей, но кончившаяся ничем. Говорили потом, что с нею был связан переход в адвокатуру старшего из сыновей старика, талантливого товарища прокурора В.Е. Махотина. Позднее он был веневским городским головой и славился своим умением петь цыганские романсы.

Хлебная торговля производилась Веневскими купцами по всему уезду. Когда устанавливался санный путь, они объезжали помещиков и скупали их запасы. Помню я долгую их торговлю с отцом, особенно за последнюю копеечку, битье по рукам и через несколько дней появление в усадьбе сотен подвод, отвозивших купленный хлеб на железную дорогу. Целые дни насыпались рожь и овес в кули, взвешивавшиеся на весах и тут же зашивавшиеся, и большие закрома, заполненные доверху зерном, быстро пустели. Все это прекратилось в конце 80-х годов, когда в связи с введением Бисмарком высоких таможенных пошлин на привозные хлеба, культура их в России стала безвыгодной. Собственные посевы в Гурьеве тогда сократились и землю стали сдавать в аренду, благо брать ее всегда было больше охотников, чем ее имелось. Наделы в Тульской губернии были небольшие, и с приростом населения крестьяне испытывали острый земельный голод, почему и были готовы арендовать земли даже за плату, превышающую нормальный ее доход, только бы найти применение своему труду.

Посевы у родителей были особенно большие в те несколько лет, что им принадлежали 300 десятин в соседней Хрусловке, купленные у старушек Яньковых. Они выговорили себе право жить в ней до смерти в их доме, но через несколько лет посланная на чердак девушка подпалила свечкой соломенную его крышу, и дом сгорел с такой быстротой, что старушки почти ничего спасти не успели.

Пожары вообще были тогда главным бедствием русской деревни, и в сухие годы не раз бывало, что по ночам было видно зарево на горизонте в двух-трех местах. Во всех почти усадьбах были пожарные трубы, выезжавшие на ближайшие пожары, но большой пользы от них не было, ибо пока они приезжали, пожар обычно уже разрастался, а кроме того почти всюду не хватало воды. Гурьево на моей памяти горело два раза и оба ночью (что давало основание предполагать поджоги), и оба раза из-за недостатка воды пожар прекращался, лишь дойдя до края деревни. После одного из этих пожаров в Гурьеве была бабушка Мекк Н. Ф., и, убедившись, что в усадьбе положение не лучше, устроила в ней водопровод из Осетра. Было это еще в 1880-х годах, и водопровод был предметом интереса во всей округе, хотя, припоминая его теперь, я не могу не признать его довольно примитивным. К числу первых моих воспоминаний относятся также огромные гурты скота, которые по Каширскому большаку прогонялись из степных местностей в Москву. Обычно они останавливались на ночь около усадьбы, раскладывали костры, и получалась картина довольно живописная, напоминавшая мне сцены из увлекавших меня тогда повестей Жюль Верна, Майн-Рида и Купера. Вскоре, однако, гонять гурты было запрещено, ибо они распространяли сибирскую язву и чуму рогатого скота.

Ярким осталось в памяти у меня и пребывание в садах «съемщиков», арендаторов урожая яблок. Еще с весны объезжали они всю округу, столковывались с помещиками о цене, и в середине лета ставили в садах свои шалаши, в которых помещались караульные, оберегавшие сады от набегов соседних мальчишек. В этих шалашах всегда был какой-то приятный, но неопределенный запах, смесь яблочного с дымом от костра, на котором сторожа готовили себе пищу. Позднее, с созреванием яблок, начиналась их съемка и постепенная отправка в Москву на подводах – уложенные в «бунты», обшитые рогожами. На эти дни сады оживлялись толпой баб и мальчишек, снимавших и собиравших яблоки. Как-то в период съемки меня, еще маленького, напугал юродивый, появившийся в саду в одной грязной рубашке, все время подпрыгивавший и издававший какие-то нечленораздельные звуки. Пальцев у него не было – он их отморозил, а как я потом слышал, он вскоре совсем замерз, бегая зимой все в той же одной рубашке.

Кроме соседей, в Гурьево наезжали и гости из Москвы, больше родные, но как-то с моими дядьями приехал и Дебюсси, будущий знаменитый композитор. У меня о нем не осталось, впрочем, никакого воспоминания, и лишь значительно позднее, наткнувшись в одном из нотных альбомов, уступленных мне матерью, на рукопись какой-то пьесы, посвященной ей и подписанную им, как он себя именовал еще тогда – де-Бюсси, я узнал от матери, что он эту пьесу написал в Гурьеве. По общим отзывам был он очень неинтересен и бесцветен, и в те годы память о нем быстро стушевалась в семье.

Из других более или менее постоянных посетителей Гурьева отмечу характерную фигуру «дяди-кума», Александра Филаретовича Фраловского (он кого-то крестил во время óно с моей матерью, тогда еще девочкой, почему она и звала его кумом). Старик цыганского типа, он после смерти деда К.Ф. фон Мекка выполнял все денежные поручения бабушки с большой аккуратностью и щепетильностью. В семье его очень любили и уважали, хотя подчас и посмеивались над ним. Много рассказывали анекдотов про его поездки за границу к своей сестре, нашей бабушке: говорил он только по-немецки, да и то очень плохо и не раз попадал в комичные положения, напоминавшие до известной степени «Наших за границей» Лейкина. В Москве случилось ему как-то, зайдя в известную тогда кондитерскую Трамбле, несмотря на свою аккуратность, забыть там портфель с процентными бумагами на 800.000 руб. Когда он, перепуганный, вернулся за ним через час, продавщица вернула ему портфель, не посмотрев даже, что в нем находится; он дал ей за это 1000 р., сумму в то время крупную; но он очень не любил, чтобы ему напоминали этот казус. В Гурьеве он сразу налаживал охоты и рыбные ловли, но обычно с плачевными результатами. Хотя в лесах водились зайцы и лисицы, а зимой появлялись и волки, однако только в редких случаях дяде-куму удавалось застрелить какого-нибудь жалкенького зайчонка.

Вообще про охоты в Гурьеве в то время говорили, как о чем-то прошедшем, и хотя Веневская засека, в которую еще в конце 70-х годов ездил охотиться Вронский (из «Анны Карениной»), подходила к Гурьеву верст на десять, про охоты в ней я уже не слышал. В Гурьевском лесу, впрочем, я помню одну охоту. Как-то с утра из него стал доноситься лай, улюлюканье и крики. Отец послал туда справиться приказчика Немцова, который вскоре вернулся с известием, что он получил удар нагайкой от хозяина охоты, корнета Савина, с угрозой, что если он не уберется, то Савин прикажет его выпороть. Почему Савин попал в Гурьево, не знаю, но вообще он был всероссийской знаменитостью, ибо о его похождениях и мошенничествах рассказывали в самых разнообразных местностях, не раз он за них отсиживался в тюрьме, но, выйдя из нее, снова придумывал какой-нибудь новый фортель и всегда находил наивных людей, которых и нагревал на большие суммы, моментально проживавшиеся. Охота, с которой он явился в Гурьево, тоже была результатом одной из таких выдумок. Учился он в Николаевском Кавалерийском Училище с дядей моей жены М.М. Охотниковым, который позднее оказался невольным виновником одного из первых арестов своего бывшего товарища. Не то в Козлове, не то в Грязах он столкнулся, входя в вагон, с Савиным и воскликнул: «Здравствуй, Савин!». Сразу же к нему подскочили два сыщика, следившие за мошенником уже в поезде, и с возгласом «А, так это действительно Савин!» арестовали его.

 

Веневская засека, через которую проходил Тульский большак, памятен мне еще по Веневу Монастырю, расположенному при въезде в нее. Монастырь этот был из числа упраздненных еще при Екатерине II, и от него оставалась только одна небольшая и неинтересная церковка, зато на кладбище я записал несколько курьезных эпитафий. Одна из них запомнилась еще и посейчас: «Памини, Господи, душу приставшую Тебе».

На седьмом году меня стали учить. Первым моим учителем был учитель гурьевской школы Спасский, научивший меня читать, писать и четырем правилам арифметики. Хуже обстояло с Законом Божьим, ибо я всегда, при хорошей вообще памяти, очень туго заучивал что-либо наизусть, и молитвы не составляли исключение. Воспоминание о Спасском наводит меня на мысль о тогдашнем отношении к заразным болезням: было известно, что Спасский был болен чахоткой в одной из последних ее стадий, и вскоре умер. Однако, несмотря на заразный характер его болезни, он мог учить и в школе, и меня. Мать моя, между тем, всегда интересовалась медициной, и, казалось бы, понятие о заразности тех или иных болезней должно бы было у нее быть.

Одновременно с уроками Спасского отец стал учить меня географии России у стенной карты Ильина. География меня всегда интересовала, и я очень охотно запоминал все, что отец мне говорил. Зато обучение меня отцом столярному мастерству не пошло мне впрок. Научился я с грехом пополам строгать, но дальше этого не пошел. Отец вообще любил разные работы, пилил и рубил дрова, красил и косил, и эту любовь я унаследовал от него. С ним был как-то курьезный, но неприятный случай: он красил вместе с маляром крышу, где у него сделался прострел, уложивший его без движения. Пришлось завязать его в тюфяк и на веревках спустить на землю.

Работы эти напоминают мне разных рабочих и подрядчиков, появлявшихся периодически в усадьбе. Туманно помню я старика обойщика, говорившего, что ему пошел якобы 3-й, т. е. 103-й годок; хорошо зато сохранились у меня воспоминания о плотнике Пармене и каменщике Меньшикове, долгие годы почти каждое лето работавших в Гурьеве со своими артелями. Они работали хорошо, и я не помню, чтобы с ними бывали какие-нибудь неприятности. Честность их была бесспорна и никаких расписок с них не требовалось. На постройки шел местный гурьевский известняк, из которого выпиливались плиты и цоколя, в первые годы желтовато-белые, а позднее принимавшие темно-синий, почти черный цвет. Плиты и цоколя эти, шедшие в Тулу и даже в Москву, добывались из двух «гор», подземных туннелей, один из которых, в так называемой «бяковской» горе (под соседней деревней Бяково), тянулся на несколько верст. Во избежание обвалов в них ставились подпорки, но подчас работающие пренебрегали ими и платились за это увечьями, а то и жизнью, когда на них обрушивались камни. «Горы» были на земле отца, и работающие платили ему с «топора», т. е. с человека, если память мне не изменяет, до трех рублей в год. Работа производилась при свете лучины в конце туннеля и его ответвлений, где отсекались камни, которые затем вывозились на салазках на малорослых лошадях, шедших подчас в полной темноте. Рассказывали мне, что для того, чтобы приостановить рост жеребят, предназначенных для этой работы, их поили водкой, но за достоверность этого не поручусь. Распилка камня на плиты и цоколя производилась снаружи на самой горе, образовавшейся за многие годы работы целых поколений из осколков добывавшегося камня. Работа в горах прекратилась, когда для добычи камня для постройки Веневской ветви Рязанско-Уральской ж.д. был открыт в Бякове большой открытый карьер.

Из Гурьева почти каждый год родители ездили в Москву – или через Тулу, или через Лаптево. До Лаптева было всего 35 верст, тогда как до Тулы 49, так что приходилось высылать на полдороги, в Ананьино, подставу. Поэтому ездили обычно на Лаптево. Дорога туда была близка к тем, о которых раньше в почтовых дорожниках обозначалось: «Сей тракт во все времена года неудобопроезден». Две засеки и последние деревни перед станцией были полны препятствий, которые удавалось преодолеть только шагом, да и то с опаской. Поэтому выезжали из Гурьева заблаговременно, часов за семь до поезда, в двух или трех экипажах, и на станции направлялись на постоялый двор Шепелева, где закусывали и пили чай. У нас, детей, эти дни были часами нервного возбуждения, которое успокаивалось только, когда садились в вагон. Часто это бывал директорский вагон Московско-Рязанской ж. д., высылавшийся для нашей семьи в Тулу, где его прицепляли к скорому поезду.

Не скажу, впрочем, чтобы и дорога на Тулу была идеальна: много рассказывали про то, что в Чулкове, на окраине Тулы в весеннюю распутицу тонули в грязи лошади. Возможно, что это было преувеличение, но помню, что как-то мы с отцом ехали в Тулу именно в распутицу, и как раз в Чулкове кучер остановил четверку, перекрестился и погнал лошадей карьером через залитое водой месиво, которое представляла улица этой слободы.

Первое мое воспоминание об этих поездках относится к 1881 или 1882 г. Остановились мы тогда в доме бабушки Н.Ф. фон Мекк, в котором я родился (кстати, мать не без огорчения передавала мне о том, что дед приветствовал мое появление на свет – я был первым его внуком – фразой: «Какой урод!»). О доме этом говорится в переписке бабушки с Чайковским, но у меня о нем почти не осталось воспоминаний[5]. Какие-то большие и темные комнаты, светлая застекленная галерея и, главное, два каменных льва, стоявших при входе, и которые оставались там до 1917 г.

Впервые помню я в этот период моих младших дядей, Макса и Мишу, еще мальчиков. Через полгода Миша, здоровый и несколько толстоватый, умер на руках у моей матери от эндокардита. В числе врачей, лечивших его, был и знаменитый тогда Захарьин. Миша лежал в купленном тогда бабушкой именьице Плещееве, около Подольска, и Захарьин потребовал за визит туда 3000 руб. и коляску с сиденьем определенной высоты, ибо он страдал ишиасом. Перед тем как сесть в нее, он проверил эту высоту своей палкой, на которой была соответствующая метка. Про Захарьина вообще тогда ходило много анекдотов о его причудах, которые всем, и особенно московскому купечеству, приходилось исполнять без возражений.

После Нового 1882-го года вся наша семья поехала во Флоренцию к бабушке. Надо сказать, что она, по-видимому, давно уже болела туберкулезом, и доктора посоветовали ей проводить зимы в более теплом климате, что она и выполняла. Ехали мы через Вену и Земмеринг, частью в старых вагонах с боковыми входами, в которые в часы обеда подавали особые блюда с едой. С нами ехал повар для бабушки, который в Вене пропал и вернулся только в последнюю минуту, умудрившись найти в этом городе какой-то Кремль. Хотя никакого иностранного языка он не знал, в Италии он сумел получать процент с покупок не хуже, чем в Москве.

Бабушка занимала во Флоренции большую виллу банкира Оппенгейма, в которой была также зрительная зала. В ней я изображал публику, а мои две младшие тетки, обе еще девочки, что-то представляли. Из сада был вид вниз на весь город, который уже тогда произвел на меня большое впечатление. Мост с лавками на Арно и площадь Сеньории со статуями величайших скульпторов, и один из соборов, в котором, когда мы вошли в него, играл военный оркестр, остались у меня в памяти, так же, как и похороны по ночам, когда гроб несли члены особых похоронных братств в закрывавших их лица особых черных плащах с капюшонами. Говорили, что в числе их членов был и тогдашний король. Почти каждый вечер раздавался унылый колокольный звон, вызывающий очередных членов братства, и затем можно было видеть их, собирающихся около квартиры умершего.

В эту зиму бабушка пригласила во Флоренцию Чайковского, которого я тогда не помню, но с этим периодом связаны зато мои первые впечатления о бабушке. Хотя ей было всего немного более 50 лет, выглядела она, вероятно благодаря болезни, гораздо старше и совершенно отошла от всякой общественной жизни. Весьма возможно, что это отдаление от людей она унаследовала от своей матери (я уже упоминал, что она умерла монахиней), но сказалась, по-видимому, и та подлость, которую она увидела, когда дед разбогател, даже среди близких людей. Позднее мать мне рассказывала, например, что муж ее тетки Воронец, получив от деда 30.000 рублей без расписки, потребовал эту сумму вторично. Другой раз дед забыл на столе у князя Урусова, брата мужа одной из племянниц его, известного адвоката князя Александра Ивановича, портфель с несколькими тысячами рублей, который тот вернул, но потребовал себе треть денег за «находку».

Трудно судить об отношениях между бабушкой и дедом. Несомненно, она много помогала ему в делах, но осталась ли в их отношениях сердечность, боюсь сказать. Были, по-видимому, и грешки со стороны деда. Отец рассказывал, что у него был очень неприятный разговор после смерти деда с флигель-адъютантом Максимовичем (позднее Варшавским генерал-губернатором), явившимся получить 75.000 руб. по векселю, оставленному дедом женщине, с которой он, по-видимому, был в связи и на которой Максимович сразу после этого женился. Отец, выплатив эту сумму, отказался подать Максимовичу руку, что тот и скушал. Должен, причем, сказать, что я впоследствии слышал не раз, что госпожа Максимович была женщина не только интересная и любезная, но и морально более высокая, чем ее супруг.

Бабушка отдалилась понемногу и от детей. Уже давно младшими из них занимались старшие и еще незамужние ее дочери. У матери осталось об этом времени довольно тяжелое воспоминание, и она как-то сказала мне, что проводить бессонные ночи около кровати своего больного ребенка и естественно, и не утомительно, но не то чувствуется, когда приходится ухаживать хотя бы даже за братом.

Когда, мы были во Флоренции, бабушка уже никого не видела из посторонних, и даже зятья допускались к ней лишь изредка. Однако более ярко все это выразилось в Плещееве. Перед тем бабушка продала Браилово – большое имение, купленное дедом около Жмеринки. Отцу пришлось перед этой продажей разбираться в Браиловских счетах, довольно путанных, и он вывел заключение, что большой сахарный завод, которым управлял поляк «граф» Сципио, давал доход только потому, что свекловица из имения передавалась ему за гроши, последствием чего были крупные убытки по имению. Заключение отца было об общей бездоходности Браилова, которое и было продано князю Горчакову, племяннику канцлера.

Плещеево было, несмотря на свои 100 десятин, скорее дачей, чем имением, и хозяйство в нем было ничтожно. Расположено оно было на берегу Пахры, вблизи Подольского цементного завода, и позднее было им куплено. Было в нем два солидных каменных дома, в главном из которых висели на стенах портреты каких-то современников Екатерины II. Говорили, что это бывшие владельцы Плещеева Лазаревы. Основатель этой семьи (один из представителей которой основал в Москве Лазаревский институт восточных языков) привез якобы в Россию из Персии знаменитый бриллиант «Орлов», зашитым под кожей в ноге и составил себе позднее крупное состояние, в основание которого легли полученные за этот камень деньги.

Жизнь в Плещееве в те годы текла очень оживленно, хотя бабушка держалась ото всех в стороне, и в ее четыре комнаты большинство обитателей доступа не имели. С утра, когда бабушка пила кофе в первой из этих комнат, маленькой и выходившей на большую крытую и темноватую веранду, мы ходили здороваться с ней. Бабушка всегда была с нами очень ласкова, разговаривала с нами своим слабым голосом. Позднее, когда мы играли в больших Плещеевских садах, бабушка обычно проходила мимо нас, гуляя с кем-либо из дочерей, большей частью с тетей Юлей. Никто из многочисленных гувернеров и гувернанток не должен был к ней подходить, и как-то общее смущение вызвал гувернер моих братьев Беклер, подошедший здороваться с ней, вместо поклона издали. После завтрака и обеда, когда бабушка по совету врачей четверть часа сидела без движения в той же маленькой комнатке, мы приходили благодарить ее, а вечером прощались с нею в ее гостиной, довольно большой комнате, в которой она слушала чтение одной из своих дочерей. У нее было слабое зрение, и много читать она не могла, отдавая зато много времени писанию писем. Делами она занималась сама до конца жизни, и они вызывали большую переписку. Кроме того, часто писала она детям и писала немало. Письма ее Чайковскому в этом отношении не были исключением.

Читала обычно бабушке тетя Юля, а когда бывала в Плещееве моя мать, то и она. По вечерам часто играло в столовой трио, должно быть лет 15 бывшее у бабушки. Часто пела тетя Юля. Голос у нее был большой, но она часто детонировала. Лучше ее пела тетя Лида Левиз, но она редко бывала в Плещееве. Про некоторых участников Трио – Котека и Дебюсси я только слышал, зато хорошо помню двух братьев Пахульских, Владислава и Генриха Альбертовичей, и Данильченко, виолончелиста, игравшего позднее в Московской опере. Отец Пахульских, совсем простой человек, был управляющим в Плещееве. Из его сыновей, Генрих был преподавателем рояля в Московской консерватории и композитором, хотя и не из крупных. Владислав, талантливый скрипач, женился потом на тете Юле, и после смерти бабушки жил с тетей в Плещееве. В 1896 г. я был в последний раз там у них и вынес оттуда очень тяжелое впечатление: Владислав был уже определенно ненормальным, а тетя, полу-глухая и старая, была около него просто жалкой.

 

В концертах бабушкиного Трио исполнялась музыка самая разнообразная. Играли Моцарта, Бетховена, часто слышал я Мендельсона, но, как это ни странно, мало воспоминаний осталось у меня о Чайковском, если не считать его романсов, которые пели тети. Играли в столовой при довольно слабом свете лампы и свечах пюпитров (электричества еще не было), и с этой картиной у меня связана неизбежно фигура Аркадия, давнишнего бабушкиного лакея, всюду ее сопровождавшего. Никогда ее не оставляла и ее очень старая горничная Лукерья, которую мать очень не любила за ее сплетни, имевшие иногда вредные последствия. Третьим непременным членом бабушкиного штаба (вообще, как и у нас, все жили у нее долго) был Иван Васильев Байков. Он был как бы ее представителем в Москве, заведовал ее домом и выполнял поручения всей семьи. О нем упоминает в своей переписке и Чайковский. Иван Васильев был человек крупный, весь заросший волосами и весьма грязный. Все свои ответы он начинал словом «слушаюсь», а затем, подчас подробно, объяснял, почему поручаемое ему дело неисполнимо.

С Плещеевым у меня связаны первые, вполне точные воспоминания о семье, матери и в первую очередь о тете Юле. Бесконечно добрая, но незаметная, она отдала себя всецело другим, своей матери и младшим братьям и сестрам, и личной жизни не имела. Долго оставалась она старой девой, и почему, в конце концов, вышла замуж за Пахульского, я так и не знаю. Любви ни с той, ни с другой стороны предположить я не могу, самое бóльшее – могла быть долголетняя привычка.

При бабушке еще, первоначально жили в Плещееве две ее младшие дочери – тетя Соня и Милочка. Эта последняя была всего на три года старше меня, и я ее никогда тетей не называл. Обе они были прелестными девушками и позднее женщинами, и, кажется, все их любили. Вскоре тетя Соня вышла замуж (ей только что исполнилось 16 лет) за артиллерийского офицера Алексея Александровича Римского-Корсакова. Знакомство их состоялось в Гурьеве, куда по указанию бабушки были они приглашены. Хотя у бабушки были более или менее современные взгляды на брак, и никакого насилия над детьми она себя не позволяла, тем не менее, она считала, что в выборе их привязанностей она должна ими руководить, и устраивала их встречи, якобы случайные, с подходящими женихами или невестами. О женитьбе дяди Коли на Давыдовой говорится в переписке бабушки с Чайковским, и их планы не оправдались только в том, что дядя выбрал не ту сестру, которая ему предназначалась. А.А. Римский-Корсаков был братом мужа другой Давыдовой, будущего адмирала Н.А. Римского-Корсакова, и был указан бабушке дядей Колей. Надо признать, что выбор этот был во всех отношениях неудачным. Не было в Алексее ни красоты, ни особого ума, а в моральном отношении оказался он далеко не идеальным мужем. Уже гораздо позднее мне пришлось слышать про его крупные траты на довольно известную тогда танцовщицу Трефилову, хотя в это время состояние тети Сони он уже порядочно порастряс.

Был он одно время Зубцовским предводителем дворянства, и стремился попасть в Тверские губернские предводители, но безуспешно, и, разойдясь с тетей, сошел на нет. У них было четверо детей, про которых ничего особенного сказать не приходится.

Тетя потом вышла вторично замуж за своего соседа по имению князя Д.М. Голицына, но долго с ним не прожила. Он был раньше офицером Конвоя, но должен был оставить службу за какой-то пьяный скандал. Позднее в Государственной Думе А.А. Лодыженский, другой сосед тети, мне как-то сказал: «Удивительно, какая Софья Карловна прелестная женщина, а как ей с мужьями не повезло». После второго мужа тетя оказалась без средств, и тогда стала директрисой одной из известных московских гимназий, которую ей купил дядя Коля за счет семейного фонда. Позднее она открыла первые в России Высшие женские курсы, известные тогда под названием Голицынских.

Тетя Соня всем интересовалась, и Лодыженский был прав, что она была очень привлекательна, хотя мать моя ее любила меньше других сестер. Быть может, ее ригоризм не мирился с семейными неладами тети, а возможно, что сама неоспоримая глава дома, она не прощала сестрам того, что они так легко подчинялись мужьям.

Кстати, чтобы потом к ним не возвращаться, упомяну здесь о семье Корсаковых. Как раз вскоре после замужества тети Сони три их ветви – просто Корсаковы, Римские-Корсаковы и князья Дондуковы-Корсаковы праздновали 500-летие пребывания их рода в России, и все они рассказывали, что происходят от известной римской семьи князей Корсини, причем эти были якобы потомками бога Сатурна.

У Алексея Александровича Римского-Корсакова было 5 братьев, один из коих, Сергей, одно время часто бывал у моих родителей и постоянно играл с моим отцом в безик. Он был тогда полковником и адъютантом Артиллерийской Академии, а выйдя в отставку, стал главноуправляющим графа Строганова. Сын его, Александр, в последние месяцы перед революцией был где-то губернатором, не знаю насколько удачным. Могу только сказать, что по своему тихому, скромному характеру бороться с «гидрой революции» он был совершенно не пригоден. Двое других его дядей – Николай и Александр были более известны. Николай (тот, что был женат на Давыдовой) был позднее директором Морского корпуса и товарищем Морского министра, а Александр дошел по судебному ведомству до члена судебной палаты, но, не знаю почему, сослуживцы его не любили, возможно, что из-за его крайних правых убеждений. Позднее он был губернатором и членом Государственного Совета, и везде его сопровождал аромат ретроградства. Кроме того, бывают люди, которых мало кто любит, и он был из числа их, хотя оговорюсь, что я его очень мало знал.

Возвращаюсь к Плещееву и Милочке. В то время при ней состояла пожилая гувернантка, немка, Юлия Францевна, насколько припоминаю – хорошая, но несколько смешная женщина. Всегда около ее комнаты или в ней помещался тоже старый, уже облезший попугай-какаду, говоривший несколько слов, и совершенно ручной. Юлия Францевна и попугай исчезли как-то сразу, вероятно умерли одновременно. Все мои игры проходили тогда под попечением и при участии Милочки, хотя я ей и надоедал подчас моими приставаниями. Впрочем, при мягкости ее характера я этого тогда не замечал. Как-то у нас с нею случился казус, впервые поставивший меня перед вопросом смерти. Поехали мы как-то кататься. Милочка и я впереди в маленькой колясочке на пони, сзади – Юлия Францевна с другими детьми на большой лошади. Когда мы повернули назад, этой очевидно надоело тащиться за нашим Понькой, и она нас в несколько шагов обогнала. Понька оказался, однако, с гонором, помчался вскачь, и скоро мы оказались опрокинутыми в канаве, я – на Милочке, которая лишилась сознания. Эти несколько секунд, пока она не пришла в себя, и когда я представил себе, что она убита, до сих пор остались одним из самых страшных воспоминаний моего детства.

У моих теток была тогда еще другая гувернантка, англичанка Анни, молоденькая, очень выдержанная девушка, на которой вскоре женился дядя Саша, очень к ней подходивший своим спокойным характером. Свадьба их состоялась в 1886 г., почти одновременно со свадьбой тети Сони, в приходской церкви на Мясницкой. Дядя Саша был вообще не крепкого здоровья, и во время венчания почувствовал себя дурно, так что среди набравшейся в церковь случайной публики пошел говор, что его насильно женят. Дядя Саша учился в Правоведении, но из-за плохого здоровья ушел из гимназических классов, что не помещало ему стать позднее очень образованным человеком. Он очень интересовался экономическими вопросами и написал по ним ряд статей в специальных журналах. Другими его двумя страстями были книжные знаки (ex libris) и особенно альпинизм. Несмотря на свою физическую слабость, он совершил много восхождений на Кавказе, и был одним из учредителей и долголетним председателем Русского альпинистского[6] общества (точнее его названия я не помню).

5Ныне Рождественский бульвар, 12. – Примеч. сост.
6Русского Горного. – Прим. сост.
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»