Серафим

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Рыба бьется. Господь глядит мне в лицо, улыбаясь.

И я улыбаюсь Ему в ответ.

Но жаль мне рыбу, ее земной скоротечной жизни! Ведь она, рыба, не воскреснет, как мы.

– Господи, счастье мое, – шепчу я жаркими губами, и Он ловит губами шепот мой, – а рыбы не воскреснут, как мы, люди, когда Ты опять придешь на землю, когда будешь судить нас всех Великим Судом Твоим?

Он молчит, любимый мой.

Ветер взвивает волосы Его; волосы липнут золотом к Его смуглой щеке, к Его улыбке, и белой молнией сверкают Его зубы на жарком морском солнце. Блики от солнечной дорожки на густо-синей, лиловой воде ударяют Ему в лицо и грудь; солнце все неистовей пляшет, танцует в пене прибоя, это море смеется, это море хохочет, обнажает белые зубы свои, песок белый и белые камни.

И отражения солнца в воде, пятна золота, золотые солнечные рыбы ходят-плывут по груди Его, по смеющемуся лицу Его, по сильным ногам Его, а бедра Его обвязаны холщовой повязкой, и так я хочу припасть губами к каждому ребру Его, к нагим, золотым на солнце ногам Его! Обвить их косами своими! Слезами счастья облить!

Он молчит. Небо молчит. Солнце смеется.

И тогда я наклоняюсь, хватаю рыбу руками и поднимаю высоко над своей головой. И руки мои в сыром песке. И с золотых, зеркальных жабер рыбы, из ее серебряного, отчаянно открытого в беззвучном крике рта течет мне на затылок соленая вода.

Так стою, с рыбою-царицей над головой.

И Он понимает все. Он указывает рукою Своей туда, в синь воды, на гладь спокойного моря. И я шагаю вперед, еще шаг, еще – и я ступаю в воду, уже я по щиколотки в воде, уже по колено в воде. Я захожу в воду по грудь, туда, где глубоко. Теперь я могу выпустить ее. Мою рыбу. Твой драгоценный, последний подарок.

– Это моя жизнь, – беззвучно шепчут мои губы, – и вот я выпускаю ее на свободу. Так же, как Ты, Господи, отпустил на свободу бессмертную душу мою.

И размахиваюсь широко; и бросаю рыбу в темно-синие, с белыми гребнями, соленые волны. И поворачиваюсь к Нему. А Он уже рядом со мной, Он уже вошел в воду и достиг меня, и Его руки на моих плечах, и Его губы – на моих губах. И Он огнем и радостью входит в душу мою. И я светом и солнцем вхожу в широко раскрытые, прозрачные, как море у берегов, светлые глаза Его.

…жаркий ветер дует в лицо.

Огонь целует мои ноги. Мои ступни.

Батюшка осторожно ставит меня голыми, исцарапанными ступнями на песок.

– Где мы?

Не голосом я говорю. Губы мои шевелятся. А голоса нет.

Он гладит меня по голове. Затылок уж солнцем напекло, и его рука гладит меня сладкой прохладой. А потом – внезапно – крепко прижимает мою голову к своему животу, к боку, к ребрам, и я чувствую щекой его ребра, я могу их щекой своей – под рубахой – пересчитать.

– Мы на острове. – И его голос сошел на нет. – Мы приплыли.

Отталкивает меня от себя. Или – себя – от меня?

Возвращается к лодке, вынимает удочки и «паука». И банку с наживкой. Вижу: в банке земля, и шевелятся, в карих грязных комках, розовые черви.

Мы стараемся не смотреть друг на друга. Но нам так хорошо! Так светло! Будто вокруг нас зажгли тысячи огней.

И правда, все в огнях! Праздник! Вода блестит, вся в солнечных поцелуях. Песок горит золотом, вспыхивает крупинками кварца! Батюшка уже наладил удилища, уже закинул одно, уж на втором рыба берет, поплавок дрожит и тонет в масленой, пылающей воде, и он дергает удочку – из рогульки, в песок воткнутой – вверх, умело подсекает, и серебряные огни рыбы, один за другим, один за другим, в его руках! Сорожка… красноперка… подлещики! О, судачка подсек… хорошенького…

Черви извиваются в его руках. Он быстро втыкает в червя крючок.

Мне внезапно жалко и рыбу, и червя, и мушку, и синюю стрекозку с тонким, как спичка, брюшком, что мечется, летает над водой, и все-все живое; на миг я вижу, как живет и умирает все – и зверь, и птица, и рыба, и человек, и самый малый червяк, что в земле живет и к дождю выползает.

«А на кладбище закопают… в могилку положат… и тебя – будут черви есть… У-у-у-у!.. не хочу».

«Хочешь не хочешь, все равно – съедят… Каждый – кого-то другого – ест, грызет на этой земле…»

– Гляньте, батюшка! – рукой показываю вдаль. – Отсюда церковь-то нашу как хорошо видно!

Поднимает голову. Глядит. Не на церковь: на меня.

Глядит на меня, как на церковь живую.

Глазами мне молится. Глазами поклоняется мне и торжествует.

– Да, – кивает, – да, отлично видно!

Солнце льет горячее масло на его волосы, на щеки и лоб.

– Да вы не на церковь смотрите. Да вы весь сегодня обгорите! И вы ничего на голову – от солнца – не взяли!

Он поворачивает наконец лицо к церкви. Она плывет вдали белым, призрачным парусом. Лодка, каменная лодка, и в ней люди, народ, с молитвой – со слезами и улыбками – переплывают время… Церковь Казанской Божией Матери, на бугре, близ слободы Хмелевки, наша сельская церковь, живая! Еще ни росписи в ней, ни купола разрисованного, еще лестница так и стоит малярная вместо Царских Врат. А батюшка – вот он! И служба – идет!

– Солнце, – весело кричит он мне, приседая перед удилищем, в песок воткнутым, – это жизнь! Это – здоровье! Мы за зиму так по солнцу изголодались! Пей его! Ешь! Не бойся его! Оно-то, видишь, как радуется тебе! Пляшет в небесах!

Я сооружаю кукан. Беру прямо с песка длинные ветки приречной ивы, оборванные ветром, обдираю листья, кукан мастерю: батюшка забыл захватить из дома садок. Эх ты, батюшка, растяпа! Рыбу-то наловленную – в воде надо держать, чтоб не протухла на такой-то жаре… Мы молчим, мы не говорим больше, мы только ловим рыбу! Я подбегаю к одному удилищу, он – к другому, клев бешеный, не успеваем снимать, и розовое, золотое лицо Солнца отражается в реке, и мы не знаем, что это – закат или рассвет, полдень или… это такая огромная, розовая рыба-Луна уже висит, парит, плывет, разевая ледяной рот, в темно-синем, индиговом, бездонном небе?!

– Как клюет, Настя…

Я беру «паука», задираю юбку, закатываю ее между ног, как штаны у батюшки, и вхожу в воду. Мимо берега идет, пыхтит катерок. Это из Фокина, с фокинской пристани, я этот катерок знаю. Он гонит волну, и я не успеваю отскочить – меня захлестнуло, вода по грудь! Все мокрое все равно… все платье… все…

И тут что-то со мной делается странное. Я медленно выхожу на берег. Медленно, как во сне, стягиваю платье через голову. Остаюсь в лифчике белом и в черных трусах. И руки мои сами расстегивают застежку на спине. И руки мои сами стаскивают вниз – с длинных ног – кусок тряпья, что прикрывает то, что люди считают самым стыдным, а на самом деле отсюда появляются дети, отсюда – продолжается жизнь, и значит, это – самое священное в мире.

Я, голая, снова беру «паука» и снова захожу в воду. Теперь я уже иду смело, свободно. На мне уже нет ничего, что сковывало, стесняло бы меня. Я голая, и я – река, я уже – вода; и я уже – рыба, и я – солнечный свет, и я – этот ветер, что обнимает наши ноги и плечи. Все, меня больше нет! Я такое испытываю впервые.

А батюшка – есть? Я его не вижу. Не слышу. Его нет… вовне, вне меня.

Я чувствую его – внутри себя.

«Ты внутри меня. Внутри меня. Внутри».

Я размахиваюсь и закидываю «паука». И оборачиваюсь к батюшке.

– Отец Сера…

Он стоит на берегу. Он голый, как и я.

Он делает шаг в воду.

Он уже идет в воде, раздвигая ногами ее яркую золотую толщу, навстречу мне.

А мне кажется – он идет по воде.

Он подходит по воде ко мне, а я замерла с «пауком» в крепко сжатом кулаке. Я чувствую его жаркое, прогретое солнцем тело, оно, как рыба, плывет ко мне. Он становится позади меня, за моей спиной, и прижимается ко мне в воде – к моей спине, к моим ногам – грудью, животом и ногами. И так стоит. Мы как будто слиплись, срослись. И рука его закидывается мне за шею, и обнимает мою грудь.

И так мы стоим в воде, в текучей, теплой воде, он обнимает меня сзади, и его рука осторожно берет у меня из руки «паука», разжимает мой кулак, и его рука размахивается, и погружает сеть в воду, и я вижу чудо: он вытягивает сеть, тащит ее вверх, к солнцу, а в сетке – о-о-о, я не видала такого никогда! – рыба, столько рыбы! Боже, сколько рыбы! Так не бывает! Мне это снится! Серебряные, скользкие тела, алые перья плавников, алые свечи хвостов, алые, золотые, безумные, горящие свечи… рыба бьется, рвет сеть, и большая и малая, рыба хочет уйти, рыба хочет жить, а мы ее ловим… ловим… ловим… ловим…

Я хватаю веревку «паука» обеими руками. Я пытаюсь помочь ему.

И кто-то мощный – сильнее нас! сильный! невидимый! – подсекает нас, как рыбу, ноги нам подсекает в воде, и мы падаем в воду вместе, и упускаем «паука», полного шевелящегося, отчаянного, живого серебра, и «паук» плывет, уплывает от нас по теченью, и рыба, освобожденная, веселая, плывет, уплывает, радостно бьет красными хвостами, и мы плывем тоже, плывем рядом, взмахиваем руками, бьем в воде ногами, а потом ноги нащупывают дно, и мы встаем ногами на песок, мы оборачиваемся друг к другу, мы – голые в реке – смуглые – мокрые – безумные – ноги в воде холодные, а голые спины и шеи солнце нещадно палит, – вода стекает с нас, как масло, и он ищет обнять меня, а я ищу обнять его, и мы оба – как слепые, и мы оба боимся обнять друг друга, и хотим, и просим друг друга: не торопись, пожалуйста, ну не торопись, ведь и так хорошо, ведь и так счастливо, такое счастье, такое…

– «Паук» уплыл, – хрипло говорю я.

Он чуть подается вперед. Я чувствую грудью его грудь. Животом – его живот. Чувствую выступ его плоти. Опускаю глаза. Под водой он золотой, он плывет ко мне, разрезая темную, синюю воду, как золотая рыба.

Я раздвигаю ноги. Чуть-чуть. Под водой.

Золотая рыба касается моего живота. Я раздвигаю ноги еще. Рыба нежно, медленно вплывает в меня, очень нежно, неслышно. Рыба нежно и осторожно вплывает в меня. И я не дышу.

 

Все замирает вокруг нас, и мы замираем.

Его руки смыкаются у меня за горячей спиной. Я свожу свои руки за его спиной. Мы стоим в воде и не дышим. Он медленно берет меня ладонями за ягодицы и медленно, в воде, невесомую, поднимает выше. Выше. Еще выше. Я обхватываю ногами его бедра. Пятки мои упираются в его крепкий, мускулистый зад. Я прилипаю мокрым лицом к его лицу. Он отодвигает лицо от меня, и тогда я бесстрашно смотрю в его лицо.

И я не вижу его лица. Оно сверкает, как солнце!

Я слепну. Я слепну от его радости.

Мы не двигаемся. Мы боимся шевельнуться. Все уже случилось.

– Все уже случилось, – шепчет он, задыхаясь, смеясь.

– Я люблю тебя, – говорю я.

Вода обтекает нас, гладит холодными и теплыми струями. Мимо нас плывут веселые рыбы. За нашими спинами по острову ходят, звеня колокольцами на шеях, небесные телята, и спит их пастух под кустом, и плывет над пастухом светлое пухлое облако, как большая небесная рыба, и шумит над спящим серебристый тополь, а может, осокорь, а может, старая ветла, в ее сгнившем стволе свили себе гнезда черные, как уголь, ласточки-береговушки, и синие, изумрудные зимородки, и белые, как сахарный снег, визгливые чайки.

Хлеб наш насущный. Мать Иулиания

Вон. Вон явился. Не запылился.

Зубешки-то сцепи, мать, да поклонися яму, поклонися батюшке свому.

Ишь, в штанищах шастат по селу! И стыдоба яво не берет! Хоть бы… хоть бы Господа устыдилси…

Думат, яво сельчане не признают в энтих портах?! Наивна-а-а-ай…

Кланяюся. До полу. Как в церкве.

Полы намыты. Блестят. Ножом половицы драила. Штоб яму, бородатому, чисто все было.

Чистота вокруг – а внутрях-ти што?! Што?!

Само главно – штоб внутрях, внутрях грязюки-та не было…

В рожу яму гляжу. Смущенна-а-ай. Кабыдто кур воровал.

– Добрый вечерочек, мать, – грит мине, да не мине, а куды-то в сторону. – Поисть чево у нас имецца?

Поисть… Ишь, жрать сразу… Оголодал… Где шатался в портах залатанных?.. В рожу яму гляжу. А он морду-та вертит обратно. И щека – красна, как помидорина солена.

– Поисть? Да вон всяво наготовила, – и лапой машу на кастрюльки, на чугунки-крынки. – Щей наварила, мясных. На рынке вить седня была, в чатыря утра. Ить не пост щас, мясо-то разрешено. Жир прям янтарем плават в чугуне. Довольны будете… Молочко в крыночке, только с погребицы… Яблошно варенье прошлогодне… Мясо-от – на кусочки вам порежу, поперчу… маслицем залью топленам… А вы-то, батюшка, – грю так хитро, – игде ж были-та цельнай день?

Головушку опустил. И так мине вмиг жаль яво стало.

Как мальчонка, нашкодил и пыжится…

– Я-то? Иулиания… я-то… на рыбалке…

В руки пусты яму гляжу. В рожу алу, загорелу, как флаг бывший наш, совецкай.

– На рыба-а-алке? Ишь… А рыба-от игде?

Опускат башку ище ниже. Вижу на темечке яво пробор в густых, густющих волосьях.

Ах ты, а в волосьях-та чаво только нет – и листья ивовы сухи запутались, и травинки и цветы, и песка полно, тряхани щас башкой – и песок в разны стороны полетит…

Обнаглела я. Все внутрях кипятком обдало.

– А рыба у тя, – грю, – отец Серафим, часом в башке не запутлякалася? Давай, батюшка, рыбу-та в голове поищем?

Ноздри раздуваю. Чую запах чужой. Чую… запах… у-у-у-у-у…

– Ну што ты, – грит, – што ты, што ты, матушка?.. – и ко мне кидацца. А лицо все обгорело, все таково красно, тронь пальцем – обожжесся, как чугун раскаленнай! – Што сопишь, как лошадь стояла?! На рыбалке я был, да, на Волге, у Хмелевки! Да рыбу-та всю – упустил! «Паука» волной унесло! А кукан сладил – так энто… энто, ну…

– Ври, наври скорей давай…

Миня под локотки подхватыват.

Уже реву. Слезыньки так и шмыгают, рыбки, по щечкам.

– Ну, энто!.. Билися, билися рыбы – сильны, собаки – и оторвали! И – к шутам – уплыли!.. в Волгу широку… жить – хотят…

Смеется, паразит. Ах, зубы белозубы. И пахнет от няво на всю избу – а чем вонят-та?! Да – радостью за версту несет! Счастьем!

Бабий дух… девкин… Сладкий такой, то ль духи такия, то ль сама така девка духовита… Ах ты, дрянь… Греховодник… Да ты миня… оммануть…

Отталкиваю яво. Руками в грудь яму упираюся – и толкаю, толкаю от сибя прочь.

– Уйдитя!.. Не могу глядеть…

– Да што ж не могешь-та, Иулианья, а?!..

Не хохочет – грохочет. Вот, наконец, глаза в глаза мои – зырит.

А-а-а-а-о-о-о… В глазах-ти – Волга синя, безбрежна… свет кромешнай…

– Вретя вы все!.. Не рыбалили вы!..

Обнимат миня за спину. За пузо лапат. И не могу я яво руки стряхнуть, не могу по ним – ладонью – вдарить.

– Да вот те святой крест, матушка! – Встает передо мной, как солдат на присяге, руку ко лбу взбрасыват. И крестицца, да, воистину, широко так, с размахом, быдто – траву косит, крестицца. В плечины свои, в живот под грязной рубахой щепоть, как нож в масло, втыкат. – Неужто по мине не видать, што рыбалил я?

– Рыба-а-а-алил!

С девкой, шепчу я сибе сама под нос, с девкой… штоб он не слыхал, тихохонько шепчу…

– Давай, Иулианья, не устраивай мине тут… – Посуровел. – Накрывай лучче, мать, на стол! Я и правда проголодалси! Быка бы съел!

Метнулась я к печке. Чугунок со щами вытащила. На стол – бух! Все мечу: и селедку нарезанну, и мясо тесаком кромсаю, штоб поскорей, и крынку с молоком тащу, а он к крынке лапищи тянет, нос туда окунат, длинный нос свой, эх, и правда, как раньше я не примечала-та, он ить, длинноносай, на икону похож!.. на Николушку Мирликейского!.. угодника дивного!.. или нет, нет, боле на Ивана Богослова, с такими ж длиннами волосьями по плечам, с глазищами длиннами, светлами… али темнами?.. а пес яво знат, они у няво то светлы, как вода, то темны, как уголь в печи… хамлявон…

Швырк – я яво по затылку. Легонечко.

– Што нос в молоко-та суешь?!

– Млеко, – мурлычет, кот, – млеко, м-м-м-м!..

– Мле-ко… Руки-та помоете, посля рыбалки?..

Как робенок, послушно к умывальнику поплелся.

– Слей мине, матушка! – просит.

Я ковш взяла, воды зачерпнула, он наклонился и рубаху через башку кудлату стянул. И я чуть не ахнула. Вся спина в песке… В царапинах… На камнях валялися, што ль?.. Али скровзь кусты колючи пробирались?.. А плечи-то, плечи… все спалены! Пламенем горят!

Лью воду холодну. Лью на затылок, на шею, на грязны руки. И верно, вижу, лапы-то все в чешуе. Значит, не врал. Значит – рыбалил. Вода льецца, он трет шею ладонями, фыркат, башкой трясет, я вся в брызгах, терплю, а он кричит:

– Лей! Лей ищо!

Ищо зачерпываю. Выливаю из ковша – зло – на спину, на загривок яму – разом. Водопад! Он вопит, восторг выражат.

– А-а-а-а-ах!.. спаси Бог, уважила…

Полотенце протягиваю. Спину промокаю яму… и вправду как дитенку. Вода, бормочу скрозь зубы сибе, вода, она святая, она все… очистит…

Рожу вытират. Обгорелу свою. От зубов яво – белый свет – на сгорело яво лицо.

Полотенце в угол бросат. На лавку.

К столу шагат. И я – шагаю. За ним. Как овца – за бараном.

– Молитву вы прочтетя али я прочту?

Встает за столом. Длиннай. Жердь…

И сердце мое из грудей – прыг! – наружу…

И голос страшнай, нутряной, во мине: «Это тибе и сынок, это тибе и муженек, это брат и сват тибе, это и отец родный тибе, он тибе все, все, слышь, баба дура, все, все он – тибе…»

И я за столом встаю, в белом, холщовом платьи своим, руки на грудях складаю, а он-то, он, поп мой греховодник, поднимат лапищу свою вперед, благословлят еду, на столе положену, и глаголит громко, ажник оглушительно:

– Очи всех на Тя, Господи, уповают! И Ты даеши им пищу во благовремении, отверзаеши Ты щедру руку Твою! И исполняеши всяко животно благоволения…

Я ручонки в груди свои жестки аж до кости вмяла. «Всяко животно благоволения…» Животно… Зверьки мои, скотинка моя… попугайчик мой красненькай…

И как вить почуял, стервец, што о ним я подумала-то! Из комнаты – крякнул:

– Яш-ша хар-роший! Яш-ша хар-роший! Хар-рошая птич-ч-чка!

– Давай-ко исть, матушка, – тихо, устало как-то сказал отец мой и медленно, тяжело опустился на стул, и старенькой-та стул скрипнул под им жалобно, быдто попросил: почини миня, плотниче, я тибе ищо послужу.

А дымок над щами-та моими так и вьецца, так и пышет…

– Хлеб наш насущный даждь нам днесь, – прошамкали сами грешны мои губешки. – Ешь, батюшка мой. Ешь, пока не посинешь!

Двунадесятый праздник. Благовещение Пресвятой Богородицы

Я любил весну. Я всегда любил весну.

Я любил первый запах весны, когда, еще по-зимнему плотный, снег начинал подаваться под копьями солнечных лучей, под мощным натиском теплого ветра. Тогда я волновался беспричинно, и так было всегда: еще в детстве, еще тогда, когда я в Верочку влюбился; тогда, когда в марте гулял между мартовских сугробов и первых звенящих ручьев с дочкой, с Анночкой.

Нынче праздник, а я что-то об Анночке вспомнил.

Одеваясь на службу, я молился о том, чтобы Богородица забрала от меня мысли об Анночке в великий, священный Ее Праздник. Но никуда мысли не девались. Они обхватывали голову обручем. Они сжигали, хохоча надо мной, сердце мое, как полено, в своей жестокой печи.

Иулиания не спрашивала меня ни о чем. Она видела – я темен лицом. Я сам на себя, перед выходом на службу, глянул в зеркало: мрачен, да. Паству испугаю.

Стиснул зубы. Помолился: о, избавь от скорби, Благодатная.

И, закрывая дверь, краем глаза увидал, как Иулиания быстро, скрюченными, как клюв ее красного попугая Яшки, почернелыми от работы пальцами перекрестила на дорогу меня.

И золотой бубен Солнца ударил надо мной!

И закружили меня в диком танце ручьи!

И март ударил мне в лицо, в щеки, в ноздри всей белизной и синевой своей, всеми дымами крыш своих, всей веселой смертью последних снегов своих.

И шел я на службу и шептал:

– Богородица, Архангел сегодня благовестил Тебя, Пречистая, он благословил Тебя на счастье и на муку, на скорбь великую и на праздник вечный, поднебесный! Ты испытала, каково это, когда умирает дитя Твое. Я, я тоже испытал это, Заступница! И мой ребенок умер на глазах моих! И я закрывал дитя своему глаза! Но в этот день, когда Тебе пришло известие о любви к Тебе Господа Твоего, прошу, избавь меня от слез по доченьке моей! Я ведь плачу по ней каждый день, даже если слез на глазах нет; плачу внутри. Но сегодня! Сегодня, в праздник Твой! Избавь! Помоги…

Я опустил глаза. Ребенок шел рядом со мной. Девочка.

Я взял ее за руку и крепко сжал ее руку.

– Анночка, – сказал я тихо, – Анночка, сегодня праздник!

– Да, папичка! – важно, весело сказала моя девочка. Она вцепилась мне в руку, как рак клешней, крепко и больно. – Я знаю! Сегодня Ангел плишел с облаков и объявил Боголодице, что Она Лебеночка лодит!

«Господи, Господи, продли этот сон, этот бред», – шептали губы.

А рука все сильней сжимала дочкину руку.

И, когда мы дошли до моста через речку Хмелевку, Анночка выпустила мою руку и крикнула мне:

– Папа! Пока!

Я следил, как она взмахнула ручонками – и полетела по воздуху, над речкой, по ее теченью, туда, все дальше, в дымную мартовскую синеву, где расплавленная золотая сталь Хмелевки вливалась в густую, тяжелую, щедрую синеву необъятной Волги. Я дождался, пока доченька сольется с Солнцем и синью, и медленно перекрестился.

А в храме я опять был один – псаломщик мой бессменный, Володя Паршин, укатил в Юрино, показывать гостям из Нижнего замок графов Шереметьевых.

Замок-то снаружи уделали, причепурили, закрасили, как старую рожу – яркой помадой, подлатали от стыда… а внутри – разруха из разрух. Голые, скелетные стены. Осыпавшиеся потолки. Ребра штукатурки… Расхитили, раскурочили. Сожгли. Разграбили… Давно это было? Вчера…

И Непорочное Зачатие тоже было – вчера.

И пел я стихиру, стоя среди множества зажженных свечей, и старался, чтобы не дрожал мой голос:

– В шестый месяц послан бысть архангел к Деве Чистей, и радоватися Eй прирек, благовести из Нея Избавителю проити. Темже приимши целование, зачат Тя Превечнаго Бога, несказанно благоволившаго вочеловечитися, во спасение душ наших!

И пели старухи мои вместе со мной:

– Помощник и Покровитель бысть мне во спасение!..

И Анночка повторяла надо мной, высоко, под куполом, где намалевал я Христа Бога, тянущего из реки сеть, полную рыбы: «Во спасение, папа, ты слышишь?.. во спасение, во спасение…»

И старуха Вера Смирнова, пасечница, громко, на весь храм прошептала мне:

– Батюшка, не плачьте! Я вам… меду банку принесла!.. Липового…

И я, с закрытыми глазами, тихо ответил Вере Смирновой:

– Я уже не плачу.

И девочки мои на клиросе запели тоненько и чисто, звончей ручья.

А Насти сегодня на клиросе не было. Давно уж она в церковь петь не ходила.

 
Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»