Гоголь. Главный чернокнижник империи

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Так вот же, что я еще подумала об этом всаднике. Библии я в детстве толком не изучала, так как не имели к ней страсти ни мой отец, ни покойная матушка. Ты за несколько дней своего пребывания в Сорочинцах рассказал мне куда больше того, что я знала за всю свою недолгую жизнь. И вспомнился мне рассказ о всадниках Апокалипсиса из «Откровения» Иоанна Богослова. Одному из них было имя Смерть, и говорил он свидетелю: «Иди и смотри». Так вот я думаю – не перекликается ли этот библейский сюжет с рассказом моего отца, не слишком сведущего в Священном Писании? Не оттого ли говорит так всадник, что сам не видит?..

А вообще я часто вспоминаю наши с тобой встречи и беседы. Очень хочется как можно скорее повторить их. Твоя маменька сказала, что ты взял с собой не слишком много денег и тебе может не хватить их для жизни в Италии сравнительно долго. Так вот я прошу тебя – если это действительно случится, то ты по окончании своего лечения в Европе возвращайся снова к нам. Ты ведь сам говорил о том, как дурно влияет на мыслящих людей и тебя в особенности петербургский свет. Так почему бы тогда не приехать назад и уж прямо здесь не закончить работу над новыми малороссийскими повестями? О всаднике ты непременно должен написать, и, быть может, только здесь, на вершине Диканьки, сможешь ты и встретить его… А уж если бы и мне разрешил ты присутствовать при этой встрече, то, видит Бог счастью моему не было бы предела. За сим, понимая, что ты еще не здоров и очень занят работой, не смею более отвлекать тебя. Горячо и нежно любящая всем своим крохотным сердцем, Александра».

Глава пятая. «Мученики ада»

Мария Яновна была права – финансовые возможности Николая Васильевича после провала его «Разъяснения к «Ревизору», ряда других не вполне удачных творений, а также весьма дорогостоящих путешествий, оставляли желать лучшего. Надеясь все же поправить их своим пребыванием в Петербурге, а, возможно, изданием неких новых опусов, Николай Васильевич не внял советам Александры и из Рима возвратился в столицу.

Возвратившийся в Петербург после тепла родной Малороссии и ослепительной вечной римской весны Гоголь был раздавлен теми печальными и мрачными видами, что предстали перед ним в столице. Нелепые, неуклюжие львы на каждом углу, огромный и внушающий ужас шпиль Адмиралтейства, вцепившийся в поводья бешеного коня Петр Великий с лицом, искаженным ненавистью ко всему, что его окружало – такие пейзажи никак не подвигали на творчество. А потому в первое же свое утро Николай Васильевич решил как следует напиться – во-первых, алкоголь здорово помогал от обострившейся в граде Петровом малярии, а во-вторых, созерцать виды этого града может только в стельку пьяный. Компания нашлась быстро – старый друг поэт Языков, прознав о возвращении Николая Васильевича, нарисовался на пороге его дома, где уже два дня проживал слуга Семен, возвратившийся из гостей в Киевской губернии.

– Хорошо, что ты пришел, – зябко кутаясь в длинный плед, помятый и неопрятный Гоголь встречал друга в приемной.

– Ба! Кого я вижу! – как всегда экспрессивный, Языков раскинул руки и приготовился обнять писателя. – Путешественник во времени и пространстве! Неужто домой потянуло? Сколько ты уж здесь?

– Первые сутки.

– Многовато. Пора бы уж и в путь собираться, – в голосе приятеля слышалось явное неудовольствие, вызванное частыми перемещениями писателя по миру.

– Ты-то чем недоволен?

– Тем, что забыл наш круг, чураешься. Ты что, обиделся из-за Белинского? Брось ты этого старого маразматика, он давно уже ругает всех и вся, кроме Пушкина. Как по нем, так чем хуже, тем лучше. Выжил из ума. Вон и на Шевченко с его украинской народностью бросается, а скоро того и гляди запишется к Николаю Палкину в дежурные критиканы.

– Вовсе не Белинский и не его посредственные статьи заставили меня уехать, а мое нездоровье…

– Ну надо же! – собеседник Гоголя все не уставал размахивать руками. – Возвратиться из Иерусалима, от Гроба Господня, больным! Там, где все и всех лечат, ты умудрился подхватить болезнь. Как прикажешь сие понимать?

– Не иначе, как мою дьявольщину, – натянуто улыбнувшись, писатель протянул гостью стакан мадеры. – Тому и подтверждение есть.

– Любопытно, какое?

– А вон, – он кивнул в сторону конторки, на которой лежал завернутый все в тот же потасканный платок наконечник копья Лонгина. Языков с интересом подошел к предмету и стал его осматривать.

– Что это? Не иначе копье Лонгина?

– Оно самое.

– А как же прежде, до вас найденное копье?

– Утверждают, что фальшивка. Но меня сейчас не это занимает. Пусть даже и будет это всего лишь кусок застарелого железа, а все же бытует легенда, что носители копья Лонгина всегда были самыми жестокими диктаторами, воеводами, убийцами одним словом. Как такое возможно? Ведь Лонгин, по сути, облегчил мучения распятого Христа. Так почему тогда его копье олицетворяет собой зло и дает власть над людьми, но не основанную на Христовом вероучении, на благе, всепрощении и добре, а основанную на жестокости и коварстве?

– Любопытно, – протянул поэт. – А знаешь, тебе с этой находкой следует обратиться в одно общество, общество историков.

Гоголь махнул рукой:

– Обвинят в шарлатанстве. Да я и не претендую на историзм. Ну посуди сам – сколько лет прошло с Христовой смерти? И все эти годы эдакая реликвия валяется, не нужная никому, и ждет появления российского писателя, чтобы сама как лягушка прыгнуть ему в руки? Бред какой-то. Меня скорее философская сторона вопроса занимает, о которой я тебе уже говорил. Если верить историкам и летописцам, то не исключается мысль о том, что Лонгин не есть спаситель Христа, а есть самый настоящий его убийца, в классическом смысле. И тогда смерть Христа может быть рассмотрена под совершенно иным углом, нежели, чем рассматривается теперь.

– Но ведь в смерти Христа вся суть христианства…

– Именно! А представь, если бы ее не было.

– Тогда и грехи наши и отцов наших были бы непрощенными…

– Но Спаситель был бы жив!

– А что толку?

– Ну а что толку в этом твоем пресловутом прощении? – не унимался писатель. – Ты живешь так, будто тебе все и навсегда простили? Ощущаешь ты легкость бытия? Нет, нисколько. Проблем и бед у тебя столько, что можно подумать будто ты, простой петербургский поэт, чуть более веселый и греховный, чем остальные, вовсе не обычный обыватель, а Ирод, Наполеон, Борджиа! Церковь только и увещевает тебя о том, что тебе все прощено и надо немного потерпеть, а сложностей в жизни у тебя изо дня в день не убавляется, а только прибывает.

– Но кому это надо? Кому надо так извращать истинное Христово учение?

– Тому же, кому и врать про Лонгина и его копье.

Слова писателя звучали более, чем убедительно. Приятель подошел к нему и обнял за плечи:

– Вот что я тебе скажу. Ты обязательно должен встретиться с теми людьми. Это очень важно, и от этого многое зависит. Я сейчас напишу тебе адрес, а ты уж будь любезен – найди время и посети их. Только обещай мне наперед, что сделаешь это. Поклянись нашей дружбой или чем хочешь, но сделай. Ты даже не представляешь, насколько это важно.

Гоголь клясться не стал – слова Языкова звучали так интригующе, что ответить отказом на поступившее предложение было выше его сил.

Вечером завтрашнего дня он посетил сие собрание, именовавшее себя не иначе, как «Мученики ада». Название не несло в себе ничего хорошего – и невольно Гоголь начал понимать, что попал в некую секту, пребывание в кругу которой сулит ему новые неприятности.

Дом, арендованный обществом, ранее принадлежал купцу первой гильдии Савосину. После его смерти вдова, не имевшая детей, стала сдавать его жильцам, но вскоре по причине чрезмерно высокой платы они перестали его арендовать. Из того, что секта собиралась именно здесь, проистекало ее весомое финансовое положение, образованное – как всегда водится в таких случаях – из щедрых членских взносов ее адептов. Из чего было понятно: они – люди небедные.

Так и было. Нечего было удивляться писателю и когда он узрел среди присутствующих, лиц которых не разбирал – несмотря на то, что многие подходили к нему, просили автографы и учтиво кланялись, были знакомы с ним по светским балам и суаре, и только нездоровье мешало писателю вглядываться в их черты – своего друга Языкова.

– Как? И ты здесь? Впрочем, кто, кроме члена секты, мог бы еще пригласить меня сюда?

– Потише с оскорблениями, тебя могут не так понять.

– И кто же? Они?

– Не только. Они вряд ли тебя заинтересуют, а вот председатель… И потом сегодня здесь будет некое событие, которое вряд ли оставит тебя равнодушным и ради которого я и пригласил тебя сюда.

– Скорее, не пригласил, а притащил, ну да это все лирика. И где же я могу видеть председателя?

Минуту спустя он вошел в изолированный кабинет в венецианском стиле, посередине которого стоял роскошный резной стол XVII века, за коим и сидела невзрачная, на первый взгляд, фигура председателя, представленного Языковым этим словом и пожелавшего остаться инкогнито. Пару минут они с писателем посудачили о том толковании Лонгинова жеста, которое он имел давеча неосторожность донести до Языкова.

– На самом деле, вы сейчас как нельзя более близки к истине, – рассудительно оценил его домыслы председатель. – Видите ли, в основе любой религии – и библейская тому не исключение – лежат вовсе не чудеса, творимые святыми и какими-то магическими текстами, а та трактовка реальных событий, которая может быть привязана или, если угодно, подогнана под определенные обстоятельства. В том, что Лонгин убил Христа, нет ничего добродушного или священного. В то же время сомнения, которые испытывал Пилат, утверждая приговор Синедриона в отношении Иисуса, были объективным обстоятельством, существовавшим на тот момент. Отклонись чаша весов хоть немного в другую сторону – и прокуратор Иудеи помилует Христа, а тем самым вобьет клин не только в Синедрион, но и в ту власть, которую над людьми имел первосвященник Каифа. Так что определенным кругам, к которым в силу своего служебного положения Лонгин был близок, жизнь висящего на кресте Христа была, мягко говоря, сильно осложняющим фактором. Именно поэтому – а не из какого-то там христианского человеколюбия – совершил он свое преступление…

 

– Однако, вы категоричны. На чем вы основываете свое предположение?

– На логике. Рассудите сами – убийство есть преступление, согласно тем же заповедям, так? И они, между прочим, не содержат никаких оговорок насчет того, что убийство не считается таковым, если оно совершено во благо или во вред. «Не убий!» – и баста. Это во-первых. А во-вторых, иным способом тот же Лонгин, будь он таким ревностным христианином, мог доказать свою любовь к пророку? Да запросто! Сними Его с креста, облегчи мучения – вот тебе и благое дело безо всяких оговорок. Конечно, тогда придется пожертвовать должностью, но разве это цена, когда на кону стоит спасение жизни учителя?

– Рассуждаете вы логично, но… Почему, коль скоро Лонгин не был последователем, верным учеником Христа и, значит, не мог быть приобщен к тому священному сонму, что окружал Иисуса, копье его обладает столь магической силой?

– Все очень просто. На земле – и Эдем есть ярчайшее тому подтверждение – правит всем Сатана, который, как известно, и Иисусу, и Отцу Его есть первейший враг. Именно он, заинтересованный в смерти Христа, в отсутствии конкуренции здесь, а земле, вложил копье в руку легионера, на счету которого, думается, было уже немало трупов. В этом копье состоит дьявольская сила. Не знаю, как насчет ада загробного, а вот ад земной мы с вами имеем честь видеть своими глазами ежедневно. Не там, не в какой-то преисподней, в которой никто никогда не бывал, а здесь, среди людей, и есть самая настоящая геенна огненная! И потому правит и имеет невероятную силу здесь тот, в чьих руках в данный момент сосредоточена эта поистине великая сила! Потому мы и зовемся «Мучениками ада», что все как один в нем пребываем. Правда, в отличие от многих, признаем и осознаем это!

– И вы считаете, что смогли бы? Управились бы с таким могуществом в длани своей?

– Это уж не мне решать. Кого он, – председатель воздел палец к небу, – изберет, тому в руки и попадет сия реликвия. Бывали, правда, случаи, когда оказывалась она в руках неумелых, бесталанных. Их исход вы помните – взять хотя бы Карла Великого или Оттона Третьего. И речь-то сейчас идет не обо мне, а о вас. А в вашем, простите, случае ошибка исключена.

– Почему?

– Помилуйте, – улыбнулся председатель и доверительно взглянул в глаза писателя. – Но ведь вы же из рода Яновских.

– А какое отношение, помилуй Бог, мои предки имеют к Лонгину и к дьяволу?

Председатель снова посмотрел в глаза, а через них, казалось, прямо в душу Николая Васильевича, но ничего не ответил. Только вскочил и указал ему на дверь, добавив, что очень скоро начнется главное представление.

Оставаться в компании этого взбалмошного типа и его сомнительных подручных Гоголю не хотелось, но Языков уговорил его остаться – в конце концов, утверждал он, от 10 минут ничего не изменится, но по прошествии их он сможет значительно изменить мнение относительно всего увиденного сегодня.

В назначенный час, спустя несколько минут после того, как Гоголь покинул кабинет председателя, все присутствующие – 13 человек – вошли в запертые двери приемной и встали в круг, центром которого служило нечто импровизированного алтаря в середине комнаты. Здесь не было из мебели больше ничего – разве что несколько стульев по углам. Освещена была комната тускло, если не сказать, что и вовсе никак не освещена. Оглядевшись, Гоголь увидел вдруг, что все собравшиеся облачены в какие-то черные балахоны с капюшонами, длиною до пят, напоминающими одеяния средневековых инквизиторов. Они пугали его. Писатель бросился к Языкову и стал спрашивать, что за одежды на всех присутствующих, и почему его не предупредили и снабдили такой же формой. Страх писателя был понятен – в таком-то странном обществе вполне возможно, что стать бы ему сейчас жертвой этих самых подражателей Торквемады, чего бы ему не очень хотелось, несмотря на нездоровье. Друг шепотом отговорил писателя и сообщил, что ему вовсе не обязательно облачаться подобным образом, и что скоро он все узнает.

Минуту спустя на аналое появился председатель общества в таком же черном балахоне. Собравшиеся приветствовали его аплодисментами, а он приветствовал всех словами, начертанными на вратах Ада:

– Оставь надежду, всяк, сюда входящий! – после чего гром еще более бурных аплодисментов потряс здешние тонкие стены. Взмахом руки председатель остановил поток и заговорил громовым, леденящим душу голосом, коим мог говорить истинно обитатель преисподней: – Друзья мои! Дорогие мученики! Сегодня, наконец, свершилось нечто, чего мы столько лет ждали, и отыскалось то, что так долго и безуспешно искали мы. Истина состоит в том, что обрящет не всякий ищущий, но тот, кто действительно осознает, ведает и верит в то, что ведает – кто привык смотреть на все иначе, чье мировоззрение отличается от общепринятого вообще и от христианского, в частности. И он обрел ту реликвию вечной жизни в окружении зла, в котором мы все живем… – Он говорил малопонятные вещи, и Гоголю уже становилось не по себе. Однако, в следующую минуту председатель жестом руки пригласил его выйти и стать рядом с собою. Писатель молча повиновался.

– Сегодня рядом с нами наш истинный повелитель и направитель света. И держит его тот, кто по-настоящему достоин! Пусть же светоч укажет нам дорогу! – последнюю фразу он буквально выкрикнул, и слова эти были словно сигналом для всех остальных. Они надели на головы капюшоны и стали читать на латыни какие-то тексты, разобрать которых было невозможно. Одно лишь общее для всех слово «veus» и удалось только понять Гоголю. Щурясь и преодолевая препятствие темноты, Гоголь всматривался в еле различимые уста говорящих – каждый будто бы бормотал что-то свое, но общий голос хора складывался в общую молитву, которая становилась громче и громче. Это действительно была молитва – она чудесным образом словно приковала писателя к аналою, с которого он не мог ни сойти, ни пошевелиться. Голова его начала жутко болеть, буквально раскалываться, как вдруг…

Двустворчатые двери позади него, о которых он даже не подозревал, отворились, и в проеме показался всадник на лошади. Эта жутковатая композиция подсвечивалась непонятно откуда идущим тусклым синим светом. И сам всадник, и конь его были каких-то невероятных размеров – непонятно было, как они вообще сюда влезли. Всадник был облачен в древнеримские латы, из-под которых виднелась кипельно-белая плащаница. Она не давала доспехам плотно примыкать к телу, из которого можно было увидеть лишь кости с кусками мяса вместо рук, которые с невиданной для покойника силой сжимали огромный турецкий ятаган. Из той же плащаницы был сооружен капюшон, венчавший его. Он поднял голову – черт его не было видно – и незримым взглядом уставился на обомлевшего от ужаса писателя. Ни лица, ни глаз не различал Гоголь в полутьме, но чувствовал, как этот тяжелый взгляд жильца подземного царства буквально пронзает его насквозь. Он как будто потерял сознание и улетел на невидимых крыльях далеко отсюда, в Полтавскую губернию. Явственно предстала перед ним Александра, которая почему-то билась в агонии, и глаза ее горели неестественным алым цветом.

Николай Васильевич, мучимый удушьем, стал разевать рот как рыба, ему казалось уже, что он умирает, сил у него становилось все меньше – будто бы всадник высасывал их из него. Наконец, ноги писателя подкосились, и он упал – но не потерял чувств. Никто не подошел к нему – казалось, всех увлекло появление всадника как особый ритуал, который еще не закончился, – и вскоре ему с трудом удалось самому поднять голову и обратить ее в сторону всадника – его в комнате уже не было.

Силы как будто сразу вернулись, он вскочил и ринулся к выходу. Добравшись до мощеной мостовой, Гоголь не увидал и не услыхал ничего, что бы в эту мертвую, безлунную полночь говорило о человеческом присутствии: ни шороха, ни цокота копыт, ни дуновения ветерка – казалось, что и впрямь все вокруг умерло. Опрометью бросился писатель домой – подальше от дыхания смерти, что он, казалось, только что ощутил. Несколько метров он слышал позади себя голос Языкова, призывавший его остаться, но не желал н выполнять его просьбы. Внутри Николая Васильевича кипела злость. Чем дальше удалялся он от этого дьявольского места, тем сильнее голос разума уверял его в том, что он стал жертвой розыгрыша, чьей-то жестокой шутки, которая так сильно ранила его изможденный болезнью разум. Так почему же он тогда бежал?

«Ведь я видел Александру, вне всякого сомнения. Никто из присутствующих не знает ни о ней, ни о наших отношениях, так почему же ее? Быть может, и не шутка…»

Следующие несколько дней Гоголь избегал встреч с Языковым и вообще какого бы то ни было социального общества. Писем от Александры не было, хотя, даже если она не знала о его отъезде, то письма ее, приходившие в Рим, пересылались бы по специальному распоряжению писателя, оставленному в почтовом отделении, сюда. Он начал было уже волноваться, когда несколько дней спустя получил он письмо от матери. Оно взволновало и одновременно шокировало его. В нем говорилось, что не далее, как в тот самый день, что Гоголь посетил литургию «Мучеников ада», его двоюродная сестра… скончалась от горячки в тяжких мучениях в далеких Сорочинцах Полтавской губернии.

Глава шестая. Хома

Тяжело переживал Иван Яновский внезапно свалившуюся на него как снег на голову кончину дочери в расцвете лет. Никогда, за всю долгую жизнь этого сурового, жесткого, не привыкшего к нежностям и доброте человека, не случалось ничего, что так бы выбило его из колеи. Ни смерть родителей, ни смерть родного брата так не подтачивали его физического и душевного равновесия. Больнее всего для него была даже не сама смерть – так повелось, что в диких местах, в которых он жил сызмальства, она вечно бродила где-то рядом, обдавая своим ледяным дыханием все и вся, – а невозможность узнать виновного в ее гибели. Убил бы он супостата, отправил бы на каторгу – кто знает, – а, быть может, и вовсе бы помиловал, но хотя бы взглянул в его глаза, как взглядывает самый строгий судья, что судит всех Высшим Судом. В минуту кончины дочери осознал Иван Яновский свою никчемность, мелкость, бессилие – вот, что точило и изнуряло его так, что уже третий день со дня ее смерти не мог он ни есть, ни спать. Ах, если бы только минуточкою доли узнать, кто стал причиной твоей смерти, голубка?.. Нет, никогда не поймет человек, зачем нужно ему то или иное знание – а только в отсутствие него ощущает он себя слабым и мелким, даже не рабом Божьим, а истинно – пылью под ногами.

Сказку о горячке Ивану пришлось придумать – действительной причиной смерти послужило далеко не это. В один из вечеров Александра, отправившаяся бродить по местным лесам, видимо, забралась на вершину диканькиной горы, после чего возвратилась домой только под утро и вся избитая. Не могла она вымолвить ни слова, сколько ни пытал ее убитый горем родитель о причинах ее увечий. И так ничего не сказала, до самой смерти своей, разве что в роковую минуту попросила только, чтобы ровно три дня подряд после ее ухода отходные по ней читал Хома Брут. Иван своими глазами видел, что он буквально не отходил от Александры с самого дня своего возвращения из бурсы на вакансии, и потому просьба эта не вызвала у него подозрений. Равно, как и ее молчание на вопросы о том, кто нанес ей столь тяжкие увечья – всем известно, что Диканька есть место сбора ведьм, и, если уж молчала она даже в предсмертную минуту, значит, обидчик ее столь суров, что мести его опасалась она и в загробном мире. Будь то простые сорочинские бабы, так велел бы Иван Афанасьевич так высечь всю бабью округу, что дух бы из них вон, да только молчала его голубка на смертном одре. Значит, не все так просто, и объявлять сейчас расследование – значит, лишний раз прогневить того, кто и так не пожаловал милостью своей семейство Яновских. И это бессилие подтачивало дух злого помещика, не давало выхода ярости его, которая, копясь в недрах его души и тела, надламливала его сильный дотоле организм, превращая в страшного, чахнущего буквально на глазах старика.

Между тем, и с отпеванием покойницы возникли проблемы. Узнав о том, что при смерти Александра Ивановна наказала ему читать отходные, Хома Брут опрометью бросился в бурсу и засел там с умным видом прилежного школяра, хотя до этого в особой страсти к наукам замечен не был. Не желая отступать от воли горячо любимой дочери своей, Иван снарядил за ним брику и отправил людей, чтоб привезли земляка назад. После они расскажут помещику, что ни под каким предлогом не желал Хома ехать – тем сильнее было желание Ивана Афанасьева доставить его поскорее в сорочинскую церковь. Но первым делом надлежало допытаться у него о причинах горячего нежелания возвратиться в родные места для богоугодного дела – кто знает, может в нем была какая тайна, связанная с ее смертью? Хоть и понимал старый Яновский, что тайна сия велика есть и может быть опасна для него самого, но в глубине души все равно жаждал прикоснуться к запретному источнику.

 

Однако, все было без толку. Бурсак лопотал чего-то о скоромной и неправедной жизни своей, и никак не желал исполнить последней воли умершей своей хозяйки. Но Яновский был непреклонен – воля его голубки была для него все одно, что божественная. Он пообещал бурсаку озолотить после исполнения поручения, и повелел гайдукам своим охранять того и проследить, чтобы от чтения молитв тот не уклонялся. Это было не то просьба, не то приказ – отказаться было нельзя, хоть и обещание пана Яновского насчет денег было уж очень заманчивым. А все же не лежала у Брута душа читать молитвы по той, что когда-то он, наверное, даже любил…

Хоть и учился Хома в бурсе, а все же сызмальства особого уважения и трепета по отношению к церковным и религиозным ценностям не питал. Вошел он в церковь уже затемно, чуть зевая и намереваясь остаток ночи провести в объятиях Морфея, манкировав своей священной обязанностью осуществить отпевание покойницы. От свечей, расставленных по углам старой, утлой церквушки, лился тусклый, едва различимый свет, который никак не прибавлял бодрости или желания работать.

Запустение православной церкви в этих местах было понятно – много веков здешние жители, в основном, исповедовали униатство, а потому костел в Сорочинцах и в Полтаве были куда более посещаемыми местами. Хоть православный царь и велел изменить почитание религии, немногие прислушались к его назиданию и забыли традиции предков – чтобы объяснить это, надо понимать специфику жизни в этих, забытых Богом, местах. Всегда, а особенно сейчас, в трудную для всей России годину правления Николая Палкина, сильны были в малороссах настроения воинственные и радикальные, самостийные и даже несколько бунтарские. Не желая до конца расставаться со своей национальной идеей и ее ответвлениями, самым значительным из которых была, разумеется, греко-католическая церковь, все они в глубине души еще грезили свободой и независимостью – наверное, именно поэтому этническому украинцу Гоголю так близки были свободолюбивые и вольные итальянцы…

Хома Брут так далеко в своих рассуждениях не ходил. Только богатство, заложенное паном Яновским в его слабый ум, сейчас владело им полностью. Никто не стал за ним наблюдать – посещение церкви было не в чести, да и типичная украинская лень (во всяком случае, именно на это молодой бурсак списывал свое одиночество в эту ночь в столь заповедном месте) сыграли свою роль, – и потому, надлежащим ли образом сдержит он свое слово или нет, было только на его совести. А, если по совести, то Хома был зол на Яновского – он ведь не по своей воле пришел сегодня сюда, а был притащен словно бык на аркане в забой, и потому решил он не особо мудрствовать, а понюхать табаку и уснуть прямо на аналое. А те, которые утром придут за ним, даже если и увидят его спящим, то все одно ничего не скажут – устал, да и уснул. Не всю же ночь он спал! Покойница Александра, чьей памятью Брут решил спекулировать в глазах убитого горем отца, знала благонравие и святую жизнь Хомы, так не придет же ее отцу в голову усомниться в этих качествах будущего философа?! Знай она о нем нечто обратное, то уж точно не повелела бы читать по себе отходные.

Табак был и вправду хорош – даже голова закружилась от аромата и крепости его. И впрямь славный был табак у старого Яновского! В меру сальный, в меру хмельной, и веселый такой, будто и не было всех неприятностей последних дней – не умирала Александра, не приходилось Бруту бежать в бурсу и после быть насильно возвращенным, не приходится ему стоять и в этой грязной и старой церкви, неухоженной и запущенной, и оттого пугающей…

Лирическое настроение внушил табак Хоме Бруту. Скупая мужская слеза упала с его век – так жаль было рано почившую в бозе дочь Яновского. Они питали друг к другу определенную симпатию, не расставались надолго уже давно, заигрывали друг с другом, что необразованный и темный Хома рассматривал как проявление чего-то большего, чем простое дружеское расположение со стороны молодой помещицы.

И впрямь чудной красоты она была. Вот только знал Хома, почему и смерть ее столь преждевременна и ужасна, и почему оставили тут его одного, да еще снаружи заперли, а сами отбежали от старого погоста как черти от ладана. Давно поговаривали не только про нее, но и про всех Яновских, что водятся они с самим дьяволом. И сама покойница, хоть и не пристало об ушедших говорить или думать подобные вещи, явно зналась с кем-то из преисподней. А как иначе можно было объяснить то совершенно волшебное очарование и воздействие, что оказывала она на него? Не сумасшедший же он, чтобы просить ее сесть ему на шею и катать потом по всему хутору, на потеху панам и крестьянам! Словно околдовала она молодого бурсака, да и не его одного. Молодой паныч Николай Васильевич из Петербурга тоже пал жертвой ее чар. А у них, в роду Яновских кровосмешение стало какой-то сатанинской традицией- ну кому из нормальных людей потребуется вступать в невенчанный брак со своею же роднею и после зачинать детей таким образом? Одно слово, что только нечисть может страдать такой заразой. А уж он, Хома, помнит, как смотрели друг на друга Александра и Николай – даром, что из своей фамилии он выкинул дворянскую часть и подписывается только фамилией Гоголь. И черта можно назвать ангелом, только крылья не вырастут. Так и Николай Васильевич, хоть и думает, что отвел от себя родовое клеймо, все же ошибается. Спроси он об этом у философа Хомы Брута – уж тот как пить дать, разъяснит ему, что к чему.

Еще две понюшки панского табаку окончательно сбили с молитвенника сон и поселили в нем настроение, никак не подобающее ни месту, ни времени – захотелось какого-то безудержного веселья, в котором забудутся все треволнения и напасти, и снова можно будет полной грудью вдохнуть вольного воздуха Полтавщины. Он стал ходить по церкви взад-вперед словно хмельной, время от времени останавливаясь у икон и рассматривая их причудливое, как будто, нарочитое уродство в исполнении. Нет, не так нарисованы красивые, масляные, как игрушечные иконы, что висят у него в бурсе и в том костеле, что стоит в Полтаве и что мальчиком еще, с родителями вместе навещал Хома. Куда красивее!

«И почему все-таки молодая ведьмачка повелела отходные читать именно в православной церкви? – задумался было философ. – Не иначе, тут какое-то дьявольское место. Неспроста, ох, неспроста. Нет, истинно, что только наша греческая вера есть истина, а все остальное – ересь и туман…»

Подобные абсурдные мысли легко приживались в одурманенной хмелем панского табака голове Хомы. Напугавшись сам своих собственных измышлений, он огляделся и увидал вдруг, что горят тут только несколько свечей, хотя по всем углам и стенам погоста они были расставлены в достаточном количестве, чтобы осветить темное пространство. Он вдруг подумал, что, если света будет больше, то и дьявольские силы покинут хладный труп девицы, и уйдут в свой Аид. Он взял маленькую сальную свечку и принялся бегать по кругу, зажигая остальные. Вскоре светло стало, как днем, что немало порадовало Брута.

Он все нюхал и нюхал табак, и вскоре видеться ему начали совершенно чудные и страшные вещи. Показалось на мгновение, что покойница в гробе шевельнулась, повернулась, посмотрела на него своими мертвыми глазами. Нет, не испугался храбрый казак – ведь он ничего не должен бояться на этом свете. А только то его и удивило, что от взгляда ее дунуло окрест могильным холодом, и вмиг погасли все свечи, что он минуту назад зажигал. Одна только, что сжимал он в руке, почти совсем до огарка истлевшая, осталась сиять. И так его все виденное встревожило, что решил он табак оставить и читать. Читать молитвы, как и подобало богослову и бурсаку. Открыв лежащую на аналое старую книгу, стал он нервно, путая буквы и слова, произносить мудреные выражения, коими отгонял дьявола и призывал Господа во спасение душ своей и новопреставленной Александры. Не по нраву ведьме слова оказались – оттого перестала она ворочаться и успокоилась. А после, когда уж запели во все горло сорочинские петухи, Хома понял, что видел не более, чем видения от табака. А потому в следующее бдение решил он дурману с собой не брать – мало ли, что может привидеться, так и до греха недалеко, а он все же богоугодное дело делает!

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»