Абраша

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

За отказ перейти в христианство детей окунали до обмороков, потери слуха в ледяную воду, секли вымоченными в соленой воде розгами: «Ефрейтор хватает за голову, быстро окунает в воду раз десять – пятнадцать подряд: мальчик захлебывается, мечется, старается вырваться из рук, а ему кричат: «Крестись – освобожу!» Подавали щи на свином сале. «Жид, отчего щей не ешь?» – кричит ефрейтор. «Не могу, пахнет свининой». «А, так ты таков! Стань-ка на колени перед иконой». И держали полтора часа подряд на коленях, а потом давали пятнадцать – двадцать розог по голому телу… «Баня» была страшней: «Нас пригнали из Кронштадта целую партию, загнали в тесную комнату, начали бить без всякой милости. Потом нас загоняли в жарко натопленную баню, поддавали пару и с розгами стояли над нами, принуждая креститься, так что после этого никто не мог выдержать… Густой пар повалил из каменки, застилая все перед глазами. Пот лил ручьем, тело мое горело, я буквально задыхался и потому бросился вниз. Но этот случай был предусмотрен. У последней скамьи выстроились рядовые с пучками розог в руках и зорко следили за нами. Чуть кто попытается сбежать вниз или просто скатывается кубарем, его начинают сечь до тех пор, пока он, окровавленный, с воплем бросится назад на верхний полок, избегая этих страшных розог, резавших распаренное тело как бритва… Кругом пар, крики, вопли, стоны, экзекуция, кровь льется, голые дети скатываются вниз головами, а внизу секут без пощады. Это был ад кромешный. Только и слышишь охрипшие крики: «Поддавай, поддавай, жарь, жарь их больше! Что, согласны, собачьи дети?». Невыносимая тяжесть принуждения усугублялась еще и тем, что льготы при крещении и все последующие привилегии были значительны и весьма соблазнительны, и каждый мальчик знал, что свое «слово царь держит»: при крещении прекращались издевательства, новообращенный получал 25 рублей, а это была большая сумма – за 3–4 рубля можно было купить хорошую корову, кантонисту-христианину полагалось улучшенное питание, после пяти лет «карантина» карьера еврея в армии была успешной, нередки были случаи, когда выкресты получали личное дворянство…

И – всё равно – только 25 тысяч из 70-ти… Это поражало, восхищало и окончательно разбивало утверждение одноклассника, вынесенное в эпиграф.

Справедливости ради, Кока отметил, что по выходе «по чистой» в 43–44 года бывшие кантонисты, не зависимо от вероисповедания, получали пенсию в размере 40 рублей, что давало возможность безбедно существовать, они могли жить во всех районах Империи, так как на них не распространялся закон о «черте оседлости». Так как большая часть выживших детей обладала невероятной выносливостью и сообразительностью, их отправляли учиться в школы писарей, оружейников, телеграфистов, фельдшеров, мастеров порохового и оружейного дела, так что они были не только интеллектуально-технической «жилкой» унтер-офицерства, но получали хорошую профессию по демобилизации. Выкресты из кантонистов выслуживались до надворных или коллежских советников (т. е. приравнивались к званию полковника или подполковника).

Объективный Кока не мог не отметить, что наибольшим зверством по отношению к детям отличались «дядьки»-выкресты. Их называли «истребителями жидов». Смертность в подразделениях, которыми командовали эти евреи, была повальной. Как заявлял один из самых известных садистов Иван Хмельницкий (ранее Хаим Зильберман), «пока он будет жив, ни один не выйдет из его батальона евреем», – и он держал слово: живыми из его батальона некрещеные еврейские дети не выходили. Да и «хаперсы» – ловцы детей, также, как и «мосеры», то есть те, кто доносил властям об укрывшихся жиденятах, – естественно, были стопроцентные евреи, их ненавидели особенно: когда в дом врывались ночью и силой выхватывали из рук матерей кричащих детей не мучители – иноверцы, а такие же евреи – с пейсами, в лапсердаках, с цицитами, это понять и, тем более, простить было невозможно. Николеньку, впрочем, это не удивляло, он знал – дядя Ося, сосед по лестнице как-то говорил, что евреи дали столько отпетых негодяев, что даже «гоям не снилось». «Одни сталинские пытари, все эти Родосы, Бергманы, Шварцманы, Пинзуры, Шейнины и “прочая сволочь”, – чего стоят!» Об этом, конечно, он не писал.

Сразу после каникул Кока сдал свое сочинение.

Обычно через семь – десять дней Анна Ивановна раздавала проверенные работы, и проходило их обсуждение, которое всем очень нравилось. Даже классные «пофигисты» с нетерпением ждали этого развлечения, где можно было поржать всласть. Сначала Литераторша зачитывала фрагменты из лучших работ. Что скрывать, как правило, первым «цитировался» Николай С.; все привыкли, что Кока – «известный гуманитарий и лингвист», это – семейная традиция, поэтому ему не завидовали, а принимали как должное. Затем Анна Ивановна анализировала общие проблемы, основные грамматические ошибки, показательно разбирала типичные трудности. Затем, на сладкое, она зачитывала «перлы». До этого момента всё обсуждение проходило с оглашением фамилий авторов, «перлы» же звучали анонимно: Анна Ивановна была человеком старой закалки, то есть деликатным, и щадила самолюбие своих «птенцов». Лучший «перл» выбирался всеобщим открытым голосованием – смехом. Поначалу пару раз заглядывала встревоженная директриса, но потом и она привыкла. Чемпионом «перлизма» становился тот «пассаж», который вызывал самый громкий и продолжительный смех.

В восьмом классе чемпионом был такой «перл»: «Татьяна Ларина не дождалась Онегина и женилась на генерале. Потом она купила малиновый берет и пошла на бал. Там в берете она опять полюбила Онегина». Литераторша еле дочитала, давясь от смеха. В девятом – шедевром было признано откровение Пулата Бархударова – он сам радостно закричал, вскочив с места, когда зачитали под громовой хохот его «перл»: «Это – я, это я, я писал ЭТО!!!»… «ЭТО» звучало так: «Андрей Болконский лежал и смотрел наверх. Там было аустерлицкое небо на котором был виден маленький наполеон который смотрел вниз и был неприятный». Анна Ивановна смогла лишь выдавить: «Наполеон пишется с заглавной буквы… и запятыми не пахнет». Ну а в десятом два «перла» разделили первое место, и оба – про В. И. Ленина. Первый оповестил: «Чтобы поддержать революционеров, Владимир Ильич Ленин стал торговать газетами “Искра”». – «На каком это углу?» – поинтересовалась Анна Ивановна. Второй: «Потом Ленин устал и захотел поехать домой, но в него кто-то выстрелил. Когда все разбежались, нашли только слепую старушку, которую здесь же расстреляли». – После этого сообщения никто не смеялся. Но, как решил Николенька, там, где надо, сочинителя вычислили, отметили и запомнили.

На сей раз разбора полетов не было ни через неделю, ни через две. Когда кто-то спросил, а как сочинения, Анна Ивановна, глядя в окно, лишь сказал: «Работы хорошие, ошибок, как ни странно, меньше, отметки вы найдете в дневнике. На носу аттестат зрелости, займемся делом» Впервые она не отдала на руки сочинения, о чем Кока впоследствии жалел. В дневнике он нашел оценку «5» и мелким почерком: «Подряд (2-я стр.) три родительных падежа! И не увлекайся деепричастными оборотами».

«Это она у меня криминал нашла и затихарила», – с гордостью и тайным восторгом сообщил Пригожин. – «Какой?» – поинтересовался Николенька. «Я о Королеве писал!» – «Ну и..?» – «Так он же сидел!» – «Об этом все знают. Он сидел и Туполев, и Глушко. Тогда все сидели». – «Но я же об этом написал!» – выпученные глаза Пригожи светились изумлением от своего дерзкого свободомыслия, горели радостью борца и праведника. Кока не спорил. Он был благодарен ему за идею.

* * *

Приснился Насте батон с изюмом. Такой свежий, ароматный. Самое интересное, что перед сном она плотно поела – попробовала, что Алена своему охламону приготовила. Поэтому была сыта, а батон всё равно приснился. Алена в детстве любила из таких батонов изюм выковыривать. Родители ее ругали, иногда даже по рукам били – не больно, но звонко, однако ничего не помогало. Насте тоже хотелось залезть указательным пальцем в мягкую теплую массу и достать изюмину. В доме иногда, когда приходила посылка от папы из Ленинабада или Кушки, бывал изюм, но из батона – в разы вкуснее. К сожалению, Настя этого сделать не могла, так как была значительно старше. Сестра с ней делилась – молча вкладывала в раскрытую ладошку заветную изюмину, и это Настя никогда не забывала. Потом ей приснился папа. Он сидел на старой табуретке, сцепив руки за спиной, чуть раскачивался и говорил кому-то: «Зря время тратите, зря время тратите, зря время тратите…». Потом Настя проснулась, сходила в туалет, в виде ведра, стоявшего около входной двери, заглянула в Аленину комнатку, кровать была застелена.

«Значит, урывает свое счастье!» – подумала она и окончательно проснулась.

Она любила свою сестру. Собственно, всю свою жизнь она отдала ей и не жалела об этом, ибо Алена была ей и сестрой, и дочкой, и подругой.

* * *

Дорогой мой Николенька!

Давно не получал от тебя весточку, но надеюсь, что ты здоров и Господь хранит тебя. Как ты учишься? Роман не завел? Это – дело нужное, так что не стесняйся, я благословляю. Как Тата? Увы, я знаю, что с ней произошло. Дай Бог ей сил и мужества перенести эти жуткие испытания. Ты будь к ней повнимательнее, чаще разговаривай, рассказывай о своих делах, о друзьях, о чем угодно. Это ее отвлечет, развлечет. Впрочем, ты – умный, хороший мальчик, вернее – уже юноша, почти мужчина. Всевышний дал тебе величайшее богатство – твоих родителей. Как ты понимаешь, я за свою долгую, бурную жизнь повидал огромное количество людей – людей разных: и хороших, и плохих. Хороших – больше. Кстати, в этом мы с твоим папой до поры до времени сходились во взглядах. Сейчас, после случившегося, он, конечно, ожесточился, изверился. Это естественно, ибо такое количество подлости, жестокости, несправедливости и невежества, которое обрушилось на него, нормальному человеку не вынести. Это – благодать Господня, что он оказался таким сильным человеком. Не сломался, не согнулся, не помутился умом. Так вот, я повидал множество разных людей, не просто повидал, но узнал, услышал их, сжился с ними… И должен тебе сказать, мой любимый мальчик, что таких светлых личностей, как твои мама и папа, я не встречал. Когда я думаю о них, то всегда с радостью еще и еще раз утверждаюсь в непреложной истине (хотя никогда в ней и не сомневался!): по образу и подобию Божию создан человек и путеводная звезда его – любовь, вспомни Первое послание к Коринфянам:

 

«Но теперь пребывают вера, надежда, любовь, эти три, но большая из них любовь»! Ты уж прости старика за «опиум для народа», письмо я передаю с верным человеком, так что, думаю, чужим глазам оно не попадется.

О себе скажу: слава Богу, всё хорошо, всё по-прежнему. Я здоров, несмотря на свой возраст, работаю в кочегарке, здесь тепло – к старости стал стынуть, а здесь кости не ноют, хлад, засевший внутри, отпускает. Главное же – в этом огнедышащем и, в то же время, черном пространстве, я ощущаю себя, как в катакомбе, хотя распространенное убеждение о том, что римские катакомбы служили убежищем для христиан, не совсем верно: римские власти слишком хорошо знали «географию» этих подземных лабиринтов, и прятаться там не имело особого смысла. Исключения бывали, но, как правило?.. Да и молиться христиане там не могли. Семьи часто посещали усопших, особенно в годовщину их смерти, так что особенно в первые столетия Новой Христовой Эры специальных помещений для собрания значительного количества верующих там и не было. Однако образ этот – катакомбы и, следовательно, катакомбная церковь – как единственное убежище от сервильного сергианства – образ понятный и распространенный в моей среде. Посему я его и употребил, как синоним изолированности и защищенности – мнимой, хрупкой, призрачной, но хоть какой-то! – от враждебного мне мира внешнего. Хотя, скажу тебе, Кока, совершенно откровенно, самые сладкие мгновения моей жизни – это, когда я выхожу на свет Божий: снег под ногами хрустит, легкие радуются от встречи с морозным свежим синим воздухом, щеки оживают, походка, чувствую, пританцовывает, как лет пятьдесят назад, и есть от чего – школьники, так же, как и гимназисты когда-то, играют в снежки – пару раз и мне залепили, дамочки с продовольственными сумками поспешают, девушки – очаровательные, кстати, попадаются – улыбаются, – «Москва златоглавая…». Колоколов, правда, нет. Жизнь, Кока, идет, ее не убили и не убьют. Живи счастливо, мой дружок.

Чего мне истинно не хватает, так это тебя, твоего папы, Таты – грешно вспомнить, но любил я ее, ее все любили, нельзя было ее не любить, не восхищаться ею, не боготворить ее – твою маму. Не хватает чекушки, которую я выпивал «собственноручно», не хватает паровозика, который я тебе когда-то подарил – ты еще помнишь? Странно, тогда мы нашу жизнь поругивали, подсмеивались над ней, но это было, пожалуй, самое лучшее время, если не считать, конечно, старой настоящей жизни, которую ты знать не мог, да и я застал лишь в раннем детстве.

Ну да ладно. Поворчал, поскулил, как кладбищенский пес на луну. Самое главное: пересылаю тебе письмо от твоего папы. Я его получил от верного человека, который месяц назад освободился. Папа ему доверял, и он производит самое хорошее впечатление – видимо, из старообрядцев или украинской автокефальной. Очень прошу тебя, Кока, мой родной, как прочитаешь, уничтожь и мое, и папино письмо. Береженого и Бог бережет.

Будь здоров, мой мальчик, будь счастлив. Надеюсь, скоро тебя увидеть и обнять. Береги маму, заклинаю, береги ее!

Христос с тобой! Твой С. А. («Батюшка»).

Дорогой Сережа, Батюшка ты мой!

Во-первы́х строках – я в порядке. Валю деревья, как заправский профессионал, научился вялить пойманную рыбу, есть сырую оленину – очень полезная штука – если поймаешь как-нибудь на Арбате или Сретенке оленя, напиши мне, я дам рецепт, как его свежевать, как кровь пустить, как солить. Кровь пустить – великое искусство. По этому поводу вспоминал тебя (я тебя всё время помню, вспоминать не надо!), вернее, наш извечный спор – размышления. Помнишь, беседы о «чае с молоком и колбасе»? Я помню дословно, очень часто проговариваю наши диалоги и за себя, и за тебя, нахожу дополнительные доводы для нас обоих. О чем жалею, так это о том, что не выпивал тогда с тобой рюмку-другую. Нет, я здесь пить не стал, хотя пару раз мне вливали, почти насильно, спирт – тем и спасли: один раз, когда я провалился под лед – слава Господу, в тот день потеплело, и было всего 10 градусов мороза, при 30–35 градусах никакой спирт бы не помог. Другой раз – когда узнал про Тату – ты знаешь: я каялся, и ты простил мне тот грех, ту слабость, которая больше не поразит меня. Если уж раньше не наложил на себя руки, то теперь ничто не достанет меня. Еще пару раз я выпил на проводах: у меня здесь образовалось два близких человека – один из них – московский студент, любитель послушать голоса из-за бугра – ушел в мир иной, другой – тот старик, который передаст тебе это письмо – украинская автокефальная церковь – на свободу. Но всё равно, пить я не приучился, организм не радуется.

Так вот, о колбасе с сыром. В наших диалогах, которые разгораются во мне в любое время – и во время лесоповала, и во время перекуров – я здесь начал курить – хорошо помогает: отгоняет голод и комаров, – и во время шмонов (правду говоря, шмонают нас редко, неохотно и слабосильно: часто ленятся под матрац заглянуть, совсем обленились, сволочи) и во время сна – сплю плохо, вернее засыпаю как убитый, а часа в три проснусь и не уснуть – лежу, думаю, жизнь вспоминаю – знаю, что делать этого нельзя, но не могу себя заставить, хотя и правда: старожилы, то есть те, кто имеют не первую ходку, говорят, что надо обо всем, что на «Большой земле», забыть, не думать о семье, о детях, о жене, а жить только сегодняшним днем – как закосить умело, как пропитаньем лишним разжиться; правда, это относится больше к лагерю, а не к поселению. Так вот о сыре с колбасой (с удовольствием съел бы бутерброд с маслом и сыром, особенно швейцарским!). В том нашем далеком споре я бы на твоем месте привел еще один не убиенный аргумент. Помнишь, в тот день, когда ты подарил Николеньке пожарную машину, разговор зашел о «нелепом», на мой тогда непросвещенный взгляд, Законе «не есть мертвечину». Тогда я, по своей серости, говорил чушь, но как ты – знаток – не обрезал меня, не понимаю. Не об извращенных наклонностях же шла речь, естественно, даже не об удобстве или практической пользе, речь шла об этике, как основе бытия и сознания. Мертвечина это то, что умерло в страданиях. Непричинение боли – основа основ Мишны и Гемары. И что самое поразительное – именно здесь, на краю земли, в Богом забытом селении я познал и не просто познал, а столкнулся в ежедневной практике, в быту с этим Законом – Божьим словом. Ты уж прости меня – пишу коряво – отучился систематизированно излагать свои хаотичные мысли. «Местные» (о «сидельцах» не говорю, это, как правило, интеллигентные люди), понятия не имеющие о самом существовании народа, тысячелетия назад сначала устно – из поколения в поколения – передававшие, а затем, во времена вавилонского полона, записавшие эти Заветы, полученные Авраамом от Господа, – эти люди, слов даже таких не слышавшие, поступают точно так же, как поступали наши прародители в песках Синая четыре тысячи лет тому назад. Точный чистый удар идеально отточенного ножа в сонную артерию и яремную вену вызывают мгновенную и безболезненную смерть и облегчают сцеживание крови. Такой способ обеспечивает библейский завет не употреблять кровь в пищу или питье, но главное – гуманен по отношению и к братьям нашим меньшим, и к нам самим. И удивительно объединение – через тысячелетие – жизненных принципов иудеев и язычников – коренные жители о христианстве знают понаслышке и поклоняются своим малопонятным мне божкам, и еще поразительнее нравы цивилизованного христианского общества: в Европе, в Америке, о России уж не говорю, убивали и убивают и топором, и палкой, и ломом – сам видел, и пулей – куда попало, и руками. Помнишь, может быть, «Джунгли» Синклера – а это почти сегодня – 20-е годы нашего века. Да что Синклер! Ты бывал на наших скотобойнях сегодня, на мясокомбинате, но не только в Питере или Москве, хотя и там кошмар творится, – а на окраине? Такого ужаса я и не представлял. Особенно, когда коров – этих несчастных, глупых, конечно, но добрых, беспомощных кормилиц наших – живых! – представляешь, живых, но обезножевших, то есть, у кого нога сломана, у кого просто сил подняться нет, этих коров, мычащих, нет – кричащих – от ужаса, боли, безысходности, – опрокидывая на спину, – их бульдозерами, знаешь, такими с двумя «зубьями» спереди для подъема груза… Они пытаются вскочить на ноги, они пытаются остаться в живых, они кричат о помощи, а их бульдозерами… Лучше не вспоминать. Один раз видел, потом с сердцем плохо было, даже в медчасть отправили. И это – не только в нашей людоедской стране, это – во всем «цивилизованном» мире.

Четыре тысячи лет назад люди в состоянии дикости, окруженные враждебным миром, непознанными напастями, жгучими песками, гибнущие от болезней, голода, невежества – эти люди были в разы милосерднее, а стало быть, мудрее поколений, живущих на вершине цивилизации.

Так что, приезжай, научу «кошерному» забою оленя (не дай Бог!).

Теперь о главном. О нашей истории, о принципах понимания которой ты так хорошо написал. Вообще, ты стал настоящим философом, а точнее – историофилософом. Жаль, что твои мысли никогда не увидят свет, на нашем веку, во всяком случае.

Итак, по поводу «самозванства» и убиенных родственников.

Впрочем, подожди. Я сейчас схожу отметиться и потом продолжу.

* * *

Объяснить, почему она решила стать историком, Ира толком не могла, хотя и честно старалась, особенно отбивая атаки своих родичей. Мама, побушевав пару дней, довольно быстро успокоилась, хотя по инерции бурчала: «тоже, нашла себе безработную профессию. В лучшем случае, будешь нищей училкой в школе». В пылу баталий первых дней, когда Ира заявила, что будет готовиться к поступлению на истфак, а это произошло в середине девятого класса, мама даже стала развивать идею о том, что нет ничего лучше профессии музыканта – с Ириным абсолютным слухом (откуда мама взяла про абсолютный слух, так и осталось загадкой), с подготовкой – почти десять лет платили частным педагогам, – с ее – мамиными связями – здесь брови ЛеоНика взлетели до «самого не могу», – она – Ириша – запросто поступит в музыкальное училище, или, в крайнем случае, в Музпед, а там, гляди, и в Консерваторию. Ира смотрела в тарелку с гречневой кашей и пыталась сохранять индифферентное выражение лица. Далее мама выдала вдохновенную импровизацию о прелестях этой профессии: слава, поклонники, цветы, деньги, – но ЛеоНик так выразительно на нее посмотрел, что она вмиг смолкла и более к этой теме не возвращалась. С мамой было проще, с ЛеоНиком – в разы сложнее.

Отчим говорил спокойно, обстоятельно, аргументированно. Его мало волновали перспективы трудоустройства, трудности поступления, престиж или возможная зарплата. То, что его так насторожило в ее выборе, как ни странно, Ире было понятно. А насторожила ЛеоНика сама профессия: с ее – Ириным – характером и в наших условиях, то есть в наше время и в нашей стране, заниматься историей, особенно отечественной – самоубийство. Сформулировал он это просто и кратко: «Перепевать избитые истины ты не станешь, тебе обязательно надо будет докопаться до истины, истины эти, как правило, в прокрустово ложе официальной истории не укладываются, следовательно, общение – мало приятное – с Министерством Любви неминуемо». – «А это что?» – Ира никогда с этим эвфемизмом не сталкивалась. ЛеоНик посмотрел на неё в упор и постучал костяшками пальцев правой руки по столу – тук-тук-тук. – «Поняла, не дура». – «Потому, что не дура, и нельзя тебе соваться ни в философию, ни, упаси Боже, в литературу, ни, тем более, в историю России. Учишься ты отлично, в математике и физике соображаешь, вот и дуй на какой-нибудь естественный факультет. Или в медицину, ты девушка решительная, сильная, крови не боишься, да и память у тебя отличная – анатомию осилишь…» – «И это говорите мне вы – коммунист?!» – попыталась мило съязвить Ира, но ЛеоНик на легкий тон не пошел, но отрезал – пожалуй, впервые резко и кратко – набычившись, рыкнул: «Коммунист коммунисту рознь. И не тебе об этом судить». – Однако тут же быстро взял себя в руки и перешел на повседневный, то есть ровный, но убедительный тон: «Спокойно обдумай. Я зря слова на ветер не бросаю. И никогда тебе ничего плохого не делал и не желал. Честно заниматься историей у нас тебе не дадут, а лепить горбатого ты не сможешь. Я сделаю всё, чтобы тебе помочь, так же как и всё, чтобы тебя предостеречь». – Тогда Ира, конечно, поняла благие намерения своего отчима и, более того, почувствовала в его словах изрядную долю истины – она уже становилась девушкой чуткой к «атмосферному давлению» эпохи, но истинный смысл утверждения ЛеоНика, его свинцовую тяжесть и безмерную глубину постигла значительно позже.

 

…Интерес к истории родился, скорее всего, в кино. Вернее, от фильма, который в первый раз ее поразил, восхитил и… озадачил. Поразил настолько, что при первой возможности она пошла смотреть еще раз, потом еще… Это был «Александр Невский»: и Черкасов – ее «старый знакомый» по Комарово – хорош, и музыка гениальная, и Ледовое побоище снято и смонтировано виртуозно – Эйзенштейн! Ира любила кино и понимала в нем толк. Однако уже при втором просмотре что-то стало царапать. В общем, это была ерунда: фразка «Коротка кольчужка-то», призванная стать столь же узнаваемой, как подобная крылатая реплика «Муля, не нервируй меня» из симпатичного и легкого «Подкидыша» или «Забодай меня комар» из удручающе бездарных «Трактористов», – эта «репризка» Игната никак не вязалась с общим строем фильма. Да и не нужна была подобная зацепка, застревающая занозой в сознании, порой вытаскивающая популярность фильма и остающаяся одним-единственным запоминающимся его эпизодом (в «Трактористах» Ира ничего, кроме этого «комара», не запомнила). – «Александр Невский» и так пользовался всенародной любовью. Бодливый «комар» потянул при последующем просмотре цепочку новых недоумений. В третий раз она смотрела фильм глазами историка – желторотого, безграмотного, беспомощного – пробуждающегося, но историка, а не киномана. Речи, произносимые Александром, постепенно стали казаться клише с газетных передовиц: богачи – чуть ли не приспешники завоевателей (хотя, конечно, можно было догадаться, что многие новгородские купцы стремились стать равноправными участниками Ганзейского союза, но не бесправными данниками Орды – это понимание пришло к Ире позже), а простой народ – единственная надёжа князя: для бедняка он, оказывается, – друг и учитель, почти как товарищ Сталин. Да и сам склад речи, язык абсолютно положительного Черкасова казался какой-то смесью надуманной архаики с агитпропом, но не языковой вязью князя тринадцатого века. Дальше – больше. Было странно, что ни перед битвой, ни при звуках перезвонов Новгородских храмов, ни при каких других обстоятельствах Александр Невский не осеняет себя крестным знамением. Ира тогда, естественно, понятия не имела, что князь канонизирован, как благоверный, но не как праведник, она не подозревала о наличии разницы между этими двумя видами канонизации, – это значительно позже, вспоминая свое детское увлечение фильмом Эйзенштейна и уже зная про жестокость, коллаборационизм, вероломство и прочие особенности личности и правления Александра Ярославича, она понимала, что канонизировать князя как праведника было невозможно, все преступления его искупались (но не оправдывались в сознании православного мира) непоколебимостью в отстаивании истинной веры. Тогда же – в девятом классе – она, не вдумываясь в смысл, усвоила: князь Невский – святой. «Святой Александр Невский», Александро-Невская лавра, «мощи» Александра – то есть останки усопшего христианского святого – эти связки стали привычными даже в советский воинственно-атеистический век. «Святой», а не крестится… Запахло ложью. И вообще: Новгород XIII века – и ни намека на купола соборов, церквушек, звонниц… Опять-таки, значительно позже, в аспирантуре, погрузившись в проблемы Смуты, задумалась она, откуда берутся истоки такой прочной многолетней – три столетия! – дружбы русичей с норманнами – шведами, на какой исторический фундамент опирается помощь русским ополчениям, оказываемая войсками под командованием шведского полководца Делагарди (точнее, де ла Гарди) в кровавой неразберихе Смуты, в освобождении Москвы от поляков, приглашенных туда теми же русскими. Значительно позже узнала она о том, что именно с Биргером, которого Александр победил (якобы) при легендарной Невской битве, тем же Александром Невским был заключен договор о предоставлении ему убежища в случае бегства из России, и у того же Биргера скрывался от ханского преследования брат Александра – Ондрей. Через много лет она докопалась до масштабов – весьма невеликих, истинных причин и подлинном значении так называемого «Ледового побоища» и радостно удивилась своей детской прозорливости, своему рано проснувшемуся чутью на фальшь, даже в такой талантливой упаковке замечательного режиссера, великого композитора, потрясающего оператора и неплохих артистов. Тогда же – в аспирантуре наткнулась она на высказывание Николая Первого о Невской битве и, вообще, о победах Александра Невского: «Сие есть ложь. Но это наша первая великая победа» и убедилась, что «душитель свобод» в России был прав: вся победная деятельность князя Новгородского, великого князя Киевского и Владимирского есть, в лучшем случае, мифотворчество. Многое она узнала позже, но именно тогда, в девятом классе, возникло у нее непреодолимое желание докопаться до истины, стереть фальшь, даже гениально преподнесенную, как в фильме Эйзенштейна, ложь, накипью покрывшую российскую историческую науку…

ЛеоНик свое обещание выполнил. После нескольких убедительных, но бесполезных бесед с Ирой tête-à-tête, как-то во время семейного воскресного обеда с водочкой, маринованной корюшкой, жареным гусем и мочеными яблоками (такие редкие праздничные обеды обычно готовил сам отчим) в ответ на вновь пробудившийся активный интерес мамы к будущему своей дочки, он с шумом положил свою весомую ладонь на стол так, что мама вздрогнула, Ира повеселела, но рассольник, налитый в тарелки по самый верх, расплескался, и произнес – отвесил: «Так, всё, раз она хочет быть историком – будет. Теперь надо думать, как помочь. В недельный срок узнайте, кто из университетских репетиторов самый лучший специалист по истории, литературе, что там еще, не знаю, я в этой области профан. Я всё оплачу. Девочка должна добиться своего».

Ира добилась. Этот разговор с ЛеоНиком, как, впрочем, и все предыдущие, она не забыла. Свою первую опубликованную статью в престижнейшем журнале «Вопросы истории» она посвятила Леониду Николаевичу Синцову – «Моему лучшему другу и главному учителю жизни».

* * *

«Тогда взял Пилат Иисуса и подверг бичеванию. И воины, сплетя венец из терния, возложили Ему на голову, и в одеяние пурпурное облачили Его, и подходили к Нему и говорили: да здравствует Царь Иудейский! И били Его по лицу. И снова вышел Пилат наружу и говорит им: вот, я вывожу Его к вам, чтобы вы знали, что я никакой вины не нахожу в Нем. Вышел тогда Иисус в терновом венце и пурпурном одеянии. И говорит им Пилат: вот Человек». (Ин. 19, 1–5). – Что здесь может быть недочитано, что непонятно, что предполагает разночтения? – Даже Иоанн, отражавший в своих «Страстях» возросшую по сравнению с первыми «Евангелиями» антиеврейскую ауру раннехристианского мира, недвусмысленно подчеркивает: «Итак, когорта и трибун и служители иудейские взяли Иисуса и связали Его»… Воины – римляне… Неужели Иоанн Златоуст не читал… Да нет, это бред. Иоанн Хризостом («Золотые уста») – не только Вселенский Святитель – один из трех, великий проповедник, но и личность эрудированнейшая, отличавшаяся небывалой духовной цельностью и, главное, честностью, мужеством в преданности своим идеалам… не мог он не знать этого – «когорта и трибун»… И что самое важное: не мог же не задуматься над словами евангелиста: «Один же из них, Каиафа, будучи на тот год первосвященником, сказал им: вы не знаете ничего, и не разумеете, что лучше для вас, чтобы один человек умер за народ, а не весь народ погиб» (Ин. 11, 49–50). И пророчествовал Каиафа: «предстояло Иисусу умереть за свой народ» (Ин. 11, 51). В словах этих виден Каиафа – политик, прагматик, а не архиерей, не хранитель моисеевых Законов. И это – грех превеликий. Но! – будучи орудием Божественного Промысла, он не мог избежать своей участи, как, впрочем, и Иуда, оставшись в памяти потомков, виновником гибели Спасителя. В то же время, не мог не помышлять о судьбе своего народа, пастырем которого он был тем же Божественным Провидением поставлен. Спасти народ свой путем гибели Иисуса. Умереть во искупление грехов своего народа? – Бесспорно. Но не только: и спасая его от реальной угрозы. Какой угрозы? – Отпадения от веры предков? – Вряд ли: закат Ветхозаветной эпохи до Страстей Христовых еще не прослеживался столь ясно, как после, Учение Иисуса еще не выходило за пределы узкого круга учеников Его, осознание начала Эры Нового Завета не могло прийти к Каиафе, первосвященникам, книжникам и старейшинам. Значит, угроза была извне. Народу погибнуть или одному Иисусу – пострадать за народ – от кого? От римлян и только от римлян. Постоянно мощь Империи нависала над Иудеей и Израилем, так же, как только потомки Моисея и Давида являли собой ощутимую непреходящую и, как оказалось позже, непреодолимую угрозу для Рима. Двум цивилизациям было не разойтись, при всем взаимном уважении и взаимотерпимости, которые, впрочем, имели свои границы. К тому же пятый Префект Рима Понтий Пилат сделал всё возможное, чтобы спровоцировать раскол иудейского общества, своей жестокостью, жадностью и коррумпированностью довести подвластную провинцию до перманентного состояния ненависти и страха. Рим в глазах иудея ассоциировался с Игемоном, и опасность, нависшая над нацией, государством, была не призрачной – она осязалась ежедневно. Так что, римляне – первопричина гибели Христа, и они есть исполнители… Здесь – еще одна странность, еще одна загадка. Они называют его «Царем». Издевка, конечно. Моральная пытка, так сказать, вдобавок к физическим – к терновому венцу – какая же это боль! Так Иоанн доносит слова и дела римских воинов – каких же еще! Да и Марк детализирует: «Воины отвели Его внутрь двора, то есть в преторию. И созывают всю когорту и одевают его в пурпур, и, сплетя терновый венец, надевают на Него. И начали приветствовать Его: да здравствует Царь Иудейский! И били Его тростью по голове, и плевали на Него и, опускаясь на колени, поклонялись Ему. Когда же надругались над Ним, сняли с Него пурпур и одели Его в одежды Его». (Мк. 15, 16–20). – ЗАЧЕМ? – Устоялось: после истязаний Учитель мог вызвать сострадание иудеев, собравшихся у претории. Оплеванный, избитый, то есть жалкий – не мог он походить на Царя, представлявшего угрозу Великому Кесарю, и, по этой версии, Пилат тем самым выводил Его от повторного наказания. Жалким Иисус не выглядел, но, наоборот, через и сквозь унижение проявляется Его величие и торжество. Но главное: не могли эти действа – избиение тростью, оплевывание, облачение в багряницу, возложение тернового венца, обращение «Царь Иудейский», то есть надругательство над царским достоинством Его – «Сына Давидова» – вне глаз иудеев, «внутри двора» – не могли эти действа хоть как-то повлиять на настроение толпы – не ведомы они были ей, не видимы. Да и не нуждался Понтий в этом спектакле, как оправдании своих намерений пощадить Иешуа. Обладавшему совершеннейшей военной машиной, ему было достаточно приподнять бровь, и от толпы ничего не осталось бы. Да и вид казни – распятие – был действительно позорным, здесь богословы правы, – но только в глазах Рима, не иудеев. Так что сие толкование, хоть и традиционно, но ложно. Тогда где причина не только жестокого, но никому не нужного беспричинного издевательства – а на то, что это издевательство – «надругательство», – без обиняков указывает Евангелист, воспроизводя рассказ своего учителя и непосредственного участника Страстей Христовых – апостола Петра?

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»